Алексей Кольцов - Письма
Четвертого января Паста в зале дворянского собрания давала концерт. Было в зале тысяча двести человек, на хорах шестьсот; собрали денег, за расходами, двенадцать тысяч. И пела удивительно, чудо как хорошо! Все были упоены ее волшебными песнями; одобрениям и вызовам не было конца. Восьмого января я с Красовым был в дворянском собрании в маскараде. Народу было много, женских масок пропасть, и костюмы были прекрасные; мужчин замаскированных было мало, и те весьма дурно; и московская молодежь во многом уступает женщинам, — все какие-то толстяки, коротышки, как я, и лицо без выраженья, нескладица, угловатость в движениях и приемах, а о грациозности и говорить нечего. Разгула жизни и не спрашивай. Если все светские общества так безжизненны, то Бог с ними!
Я, кажется, дождусь бенефиса Мочалова. Не выехавши из Москвы, напишу еще вам письмо или два. Вчера был в конторе „Отечественных Записок“, спрашивал, сколько на них подписки. Немец сказал, что более двух сот и что подписка все еще идет, не прекращаясь. Если нужно будет почему-нибудь знать Андрею Александровичу, то скажите, что Ширяев очень болен и, говорят, едва ли долго проживет. Князь Шаховской с Верстовским переделывают из Луганского „Ночь на распутье“ — оперу. Шаховской пишет русские песни; я думаю, будут зело хороши. Наш Воронежский книгопродавец купил два экземпляра 1841 г. „Отечественных Записок“ по двадцать пять рублей. Какие это билеты продают книгопродавцы так дешево, и во время самой подписки? Это ведь много вредить настоящей подписке. 1 No „Отечественных Записок“ в Москве еще не получен, ждем с нетерпением посмотреть и почитать.
Василий Петрович пятого января с Клыковым уехал в Харьков и будет оттуда к пятнадцатому февраля. Здоровье его начало поправляться. Только как-то опять начал он входить в прежнее тяжелое положение. Перед отъездом он видел сон, который совершенно погрузил его в апатию. Будете к нему писать про меня, прошу об этом не говорить; он мне не говорил про это, а передал мне по секрету Красов; ну, а я — вам, потому что я от вас уж ровно ничего скрыть не могу, и о чем, если и о пустяках сказать забуду, то все в горле так шилом и колет.
До смерти рад, что вам понравилась „Ночь“. Забыл, у ней так ли написал конец; вот он на случай:
На полу один
Весь в крови лежит,
А другой — смотри —
Вон в саду стоит.
Пожалуйста напечатайте ее с посвящением князю Одоевскому. „Жалоба“, „Песнь“ и „Грусть девушки“ вам нравятся, и я этим чертовски доволен: получил ваше письмо, прочел и подо мной земля загорелась. Слава Богу, что они пришли вам по душе. „Поминки по Станкевичу“ тоже кажется вещь порядочная. Вы пишете, что не поняли, кто это пришел в кружок мрачной гость, — тень Станкевича или другой кто? Нет, это не тень Станкевича, а загадочный гость, что мы называешь смертью. Она — не новость, конечно, но в том кружке, который жил такой полной жизнью и так могуче и раздельно, вдруг нечаянно приходить к первому Станкевичу, берет за руку, — и он уснул. А что вам не нравится стих: „Роскошная младость здоровьем цветет“? Вы говорите: где же между нас здоровье? Я думаю об этом иначе. Мы здоровы если не телом, то, слава Богу, здоровы душой. Если ж оно вышло в образе телесном, ну что ж делать? — Не всякое лыко в строку. Дума „Шекспир“ вам не нравится. Да, ваша правда: она не вся вышла; я хотел сказать иначе, но не сказалось. Вы знаете, что этот предмет не по моему мозгу, я его только чуть понимаю, но не совсем переварил; да и переварю ли? — кто знает? Впрочем, это название не то, которое я бы ей дал; я бы назвал ее „Бог“, но ведь тогда она никуда не может показаться. Впрочем, я попробую ее поправить и, как сделаю, пришлю к вам. Будете ко мне писать, напишите пожалуйста: если на нее глядеть с названием „Бог“, как она: лучше или нет?
Я получил известие из Воронежа, что о смерти Станкевича к отцу Грановский написал недавно письмо; он его получил в Воронеже и, как прочел, пришел к страшное исступление и ухватил где-то топор и поколотил в доме весь хрусталь, мебель и образа.
Уведомьте пожалуйста об распущенном слухе Н. Ф. Павловым об отказе вашем от „Отечественных Записок“, откуда вышла эта сказка и кем сочинена? Кирюше поклон.
Всей душой любящий вас Алексей Кольцов.
54
В. Г. Белинскому
27 января 1841 г. Москва.
Милый мой Виссарион Григорьевич! Вам не шутя, я думаю, наконец странно кажется мое житье-бытье в Москве так долго и безо всякого дела. Да, иногда у нас бывают странные задачи, которых мы сами разрешить не можем. Вот слишком два месяца я из Питера; шесть недель, как дело мое кончилось; — ну, положим, оно кончилось перед самым Рожеством, и тут уж на носу стояли святки, остался подурачиться; и пока Василий Петрович был в Москве — было и тепло и хорошо, а как он уехал, пошло другое. Теперь отчего ж бы мне вслед за ним не ехать домой? Ну подите ж, разберите, как это случилось, — и сам не знаешь. Не знаю, не хотелось ехать — да и только. Вот пришло время: и дом и родные невзлюбились, наконец. И если б была какая-нибудь возможность жить в Питере, я бы прямо марш и остался бы в нем навсегда. Но без средств этого сделать нельзя, — и я еду домой. И эта поездка много похожа на ловлю сурков: их из земли выливают водой, а меня нужда посылает голодом.
Я писал к отцу по окончании дела (которое кончилось, как вы уже знаете, хорошо), чтобы он прислал мне денег. Старик мой говорить: «Денег нет тебе ни копейки, а что дело кончилось хорошо, мне все равно, — хоть бы кончилось и дурно. Мне шестьдесят восемь лет, и жить осталось меньше, чем вам. Я даже слышал, что ты хочешь остаться в Питере: с Богом, в святой час, благословение дам, а больше ничего». — Я прочел сии радостные строки и сказал: «вот те, бабушка, и Юрьев день!» Спросите, отчего же это так сделалось? А вот отчего: дело кончилось последнее, и самое гадкое; следственно, его кредит теперь очищен совершенно. Прежде он боялся полиции, и потому любил меня до излишества, а теперь она ему не страшна. И дом его и все у него в руках; так я, выходить, ему стал и не нужен. Да, нынче отец и мать, видно, хороши по расчетам. Однако ж, эта новость и особенно эта непризнательность меня срезала глубоко.
Вот причина, отчего я так долго живу в Москве и отчего не еду домой; и ехать не хочется, и не пишу к вам. Я, признаться, сначала махнуть думал в Питер; но как прохватил меня голод, я и присел, — и хорошо сделал. Теперь кое на что я стал глядеть совсем иначе. Например, грешный человек, иногда таки я немножко полагался и на литературное значение, и думал, что оно со временем будет лучше. По справке оказалось, что это такой вздор, что мочи нет. Конечно, есть люди, с которыми я сошелся, и у которых порою я могу быть свободно. Жить могу с вами и еще кой у кого бывать — и только. Да, и только!.. А другие люди, и их много, — они все по-своему добрые люди, их винить нельзя, — и быть у них тоже нельзя. А что порой они ласковы, — это обман, сущая ложь. И человек литературный — человек опальный, его может всякой и всячески оскорблять и, если угодно, наделать с ним — чего угодно, даже выпачкать рожу сажей и повесть по улице; и если этого еще не делают, то будут делать скоро. Разве не пойдут одни только те, которые имеют много сил физических, как Кудрявцев.