Андрей Гаврилов - Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста.
До меня дошло – он же мне грозит. Давит меня, как на зоне, как пахан – шестерку. Полечим! ИХ лечение может и летальным исходом закончиться. Надо как-то спасать себя и караяновский проект.
– Благодарю Вас, Петр Нилыч, за заботу, положение не так серьезно, я в Париже у гастроэнтеролога был, рекомендованного мне товарищем Рихтером. Он мне новое лекарство волшебное выписал – «Тагомет», говорил, надо хотя бы месяцок без стресса пожить.
– Смотрите, дело ваше, – зловеще прошипел Нилыч.
Аудиенция закончилась. Я думал, что выиграл пару месяцев на серьезную подготовительную работу к караяновскому проекту. Надеялся на то, что Нилыч не осмелится сорвать этот, уже вовсю на Западе разрекламированный проект, в который вложены большие деньги. Я ошибался. Тогда Нилыч и его министерская рать, однако, ничего серьезного против меня не предприняли.
Надо тут отметить, что мы с Нилычем хоть и не дружили, но отношение у него ко мне было нейтрально-уважительное, что по советской номенклатурной шкале соответствий можно было бы приравнять к «горячему участию». Да и я особой ненависти к этому «первому парню на деревне» не питал. Среди множества советских чудовищ, с которыми мне пришлось общаться, Нилыч был далеко не самый гнусный. Нилыч был в молодости красавчиком с вихром на лбу, бабы заводские, наверное, штабелями под него ложились. В конце семидесятых ему было около шестидесяти. Правильные черты лица, чистый лоб, аккуратно уложенные седые волосы, даже задорный вихорок еще присутствовал. Одевался он в добротные импортные костюмы с иголочки, кожу имел холеную. Я часто глядел на этого постаревшего деревенского гармониста и прикидывал, сколько же крема он себе ежедневно в морду втирает? Нилыч был душка. Если б ему душу врезать, то был бы, как живой.
Где-то в октябре 1979 забежал я к Нилычу по собственной инициативе. Элтон Джон прислал мне записи фанфар и гимна для московских олимпийских игр 1980 года. Просил меня посодействовать продвижению своего материала. Нилыч принял меня без звонка. Какая честь!
– Кассеты у Вас?
– Да, конечно, – сказал я и дал ему две большие кассеты.
– Доложу на самый верх, – пообещал Нилыч и положил кассеты в стол. Больше ни я, ни Элтон кассет не видели. «Верх» вообще никак себя не проявил. В это время уже вовсю оркестровали Пахмутову, что-то про Мишу. Типичная советская сопливая размазня.
Отрезали
Восьмого декабря 1979 года должен был состояться мой первый концерт рахманиновского цикла с Караяном в Берлинской филармонии. Четвертого декабря я должен был вылетать в Берлин. Две недели перед отлетом я яростно занимался в звукоизолированной квартире Славы на Бронной. Рихтер дал мне ключ – для подготовки по ночам. Второй концерт Рахманинова уже летал под пальцами. Игрался «как нечего делать», «хилял» (студенческий консерваторский жаргон). На сердце – праздник в предвкушении предполагаемой высшей точки карьеры – долгосрочного сотрудничества с Караяном! И вдруг…
Второго декабря вызывают меня в ЦК. Срочно! Встретил меня человек в черном костюме. Фамилия Кузин. Пожилой, сухой, мертвый.
– Садитесь.
Сажусь. Кузин говорит как-то тоскливо, не глядя на меня: «Товарищ Гаврилов, знаете ли Вы, что оркестр берлинской филармонии под руководством Караяна ездил недавно на гастроли в Китай?»
– Да, слышал, слышал еще, что случилась маленькая неприятность с самолетом на посадке. Музыканты и, в том числе, Караян серьезно не пострадали.
– Так вот, наше правительство не приветствует подобное сближение с Китаем; мы Вам рекомендуем воздержаться от выступлений с Караяном.
– Так! – брякнуло у меня в голове. Ноги ослабли в коленях, гнев схватил за горло и кровь ударила в лицо. Все ясно. Китай-то уж тут точно не при чем.
Молчу. Товарищ в черном костюме тоже помолчал и вдруг предложил: «Давайте пошлем телеграмму в Берлин, напишем, что Вы заболели, а?»
– Нет, – говорю, – не надо. Мольер вот сыграл мнимого больного и помер! Я так не хочу!
Костюм уставился на меня еще тоскливее.
– Так что, Вы против телеграммы?
– Ка-те-го-ри-че-ски.
– Ну ладно, идите, а мы посоветуемся.
Я вышел из здания ЦК на Старой площади и полетел домой, к телефону, звонить в Берлин. Тогда как раз открылась возможность разговаривать с заграницей без предварительного заказа. Влетаю в квартиру, а там – брат в ужасе, мать в остолбенении. Что такое? Узнали про меня? Нет. Рассказывают. Им позвонили в дверь. Кто там? Два товарища в черном, с удостоверениями ГБ.
– Товарищ Гаврилов? Игорь Владимирович? Покажите, пожалуйста, ваш заграничный паспорт и билеты на самолет в Рим.
Я и забыл, что мой брат на каникулы в Италию собирался. Со своей женой, полуитальянкой-полурусской. Тесть пригласил. Рим, Флоренция, Венеция. Для любого художника – обязательная программа. Да и дед их ждал замечательный в Риме, со своим ранчо и лошадками. В прошлом – коммунист, ныне – пенсионер. Паспорт и билеты гэбисты забрали, сославшись на неточности с печатями.
– Мы привезем, как только неточности будут исправлены, не беспокойтесь.
Только их и видели. Посочувствовал брату и – нетерпеливо – к телефону. Набираю. Телефон не работает! Тут до меня начинает доходить. Тут не просто «невыездной». Бегу на Бронную. Там никого. Слава с Ниной в Европе. Звоню агентше в Берлин.
– Алло, алло, Доротея?
Доротея Шлоссер – знаменитая монополистка на советских артистов в западном Берлине, при Гитлере певшая в оперном театре, а ныне – колоритная стареющая дама при хороших деньгах. От прежней красоты осталась у Доротеи лишь рыжая копна волос.
– Доротея, меня не выпускают на концерт, брата лишили паспорта, телефон отрезан, я звоню с Бронной, все, пока.
Доротея потом рассказывала, что после моего звонка она села у телефона на пол. А очухавшись, давай звонить в Госконцерт. Не тот уровень! В Госконцерте новость узнали чуть ли не от нее. Ночью Доротея позвонила мне на Бронную: «Андрей, иди завтра и дежурь с утра у Демичева, там будет весь Госконцерт». Выслушал, понял, и за рояль.
Третье декабря. Десять часов утра. Иду к Нилычу, в министерство культуры СССР.
– Демичев? Занят. У него директор госконцерта Супагин.
Ага, думаю, значит по моим делам. И тут… Роскошные двери кабинета Демичева, белые, тяжелые, с золотыми инкрустациями, не то что распахиваются, а выбиваются сильнейшим ударом ноги. Оттуда вылетает красный, с бешеным взглядом, крепкий и коренастый, лысый товарищ Супагин. Поднимает голову кверху, как пророк к небу, и вопит во весь голос: «Бляди, суки, ох-х-хуели со-о-о-все-е-ем!»
Я стоял в полуметре от корчащегося Супагина, ни говорить со мной, ни даже смотреть на меня он не мог; перестав орать, он несколько мгновений сверкал багровой от гнева лысиной, тупо вращал своими налитыми кровью, как у быка на арене, глазами. Затем сиганул по алой ковровой лестнице вниз и исчез. А гулкое министерское эхо еще долго отбрасывало, как мячик, от стен и потолков его дикие вопли.