Татьяна Луговская - Как знаю, как помню, как умею
Большой мешок я укладываю сама — это дело серьезное. Вниз кладутся мелко наколотые сухие полешки (на четыре топки), потом порядочный кусок мороженой конины. Конь по кличке Гарибальди сдох, но рабочий Юзеф — пленный австриец — сказал, что он помер от разрыва сердца и его можно есть. Конь этот был худоват, староват и жилист, но все-таки из него получится прекрасная еда. Вслед за кониной кладется мороженая картошка, потом буханка черного хлеба и на самом верху — деликатес — ржавая селедка. Это наш с папой паек.
Заплечный мешок получился очень длинный и порядочно тяжелый. В одной руке у меня будет портфель с отчетом, в другой складная скамейка, на груди лекарство. На руках хорошие, добротные варежки, сшитые из папиной старой тужурки. Они на вате, поэтому немного неуклюжие, но зато от любого мороза спасут.
Все уложено, все очень хорошо получилось и волнует меня только поезд. Как влезем в вагон? Наверное, там накурено махоркой, и папе станет плохо с сердцем. Буду просить, умолять не курить около него, но надежды мало. Ведь никто не знает, что папа такой больной и может умереть каждую минуту. Люди думают, что если он на ногах и едет с портфелем в Москву — значит, здоров. Как докажешь? Как убедишь?..
Мы уезжаем засветло. Поданы розвальни, устланные сеном, за кучера Миша Киселев. Нас все провожают, и мама все время твердит мне, как надо варить конину, и чтобы кусочек ее я отнесла доктору Льву Сергеевичу Бородину, и какие лекарства утром, и какие вечером. И — не дай Бог — если оттепель, а папа в валенках, что тогда ты будешь делать? Но какая тут может быть оттепель, когда мороз 25 градусов. Чепуха все это! Главное — влезть в вагон, вот что важно, а не оттепель.
До Сергиева Посада 14 верст чудесной дороги — правда, версты эти черт кочергой мерил, может быть, их и больше было.
Солнце близится к закату, и наступает тот час, когда все объемы так рельефны, а тени такие длинные и синие.
Мы проезжаем деревни Дедушкино, Вихрево и Высокое. Мы едем цугом на двух лошадях, так как мальчики едут на вокзал получать продукты и повезут их обратно в колонию. Это прекрасно, что с нами едут два мальчика (Миша Киселев и Кирилл Розанов), они помогут мне поднять папу в вагон, может быть, даже сумеют занять для него место.
Лошади весело трусят, снег поскрипывает, а в лесу по бокам дороги полно заячьих и лисьих следов — особенно много заячьих «пятерок».
Если попадаются встречные, то сворачиваем прямо в снег и наши розвальни сильно накреняются. Я держу папу, чтобы он не вывалился: его закутали одеялом, и он полулежит в санях, как спеленатая кукла.
От Высокого долго едем лесом, начинает темнеть, но когда у Загорска выезжаем в поле, то сразу светлеет.
И все-таки в первых домиках уже кое-где видны огоньки…
Погрузились в поезд удачно: не теплушка, а нормальный — хоть и не топленный вагон, и ехать нам было хорошо, попались такие веселые мужики-попутчики. Папа с ними всю дорогу разговаривал, а главное, они послушались меня и не курили около него.
Пока доползли до Москвы, стало совсем темно. Вьюга и ветер. Трамваи не ходят, и от Ярославского вокзала до Волхонки надо идти пешком. И вот идем мы с отцом по темной, заваленной снегом Москве (прохожих раз-два и обчелся). Пять шагов — остановка — раскладываю скамейку, папа садится, я перегибаюсь назад и мой тяжелый заплечный мешок упирается в землю. Папа отдыхает, я отдыхаю и мешок отдыхает. Переведем дыхание — и дальше. Если ветер утихнет или начинает дуть в спину, а не в лицо — мы с папой идем гораздо дольше без остановки. Тихонечко, но идем. Молча идем. Сосредоточенно. Я знаю, что около Лубянской площади надо давать лекарство. Оно уже заготовлено и разведено в маленькой бутылочке. Примем лекарство и опять в путь. Пойдем — посидим. Посидим и опять пойдем. И так шаг за шагом и придем на Волхонку, дом 16 в бывшую Первую Московскую мужскую гимназию. Пройдем пустыми, заваленными снегом, с изрубленными на дрова скамейками и штакетами, тремя дворами — последний двор от холода вытянулся и стал бесконечным. Скорей бы кончился этот двор. Наша цель — буржуйка и горячий чай, для ее осуществления мы и войдем в бывшую нашу, а теперь совершенно чужую, даже незнакомую квартиру. Никаких воспоминаний, никаких сожалений не шевелится во мне: вся душа в колонии. Этот дом уже ничего для меня не значит — дом мой там, в лесу, в колонии, а не в этой холодной квартире, которую мы отдали обратно в Первую гимназию. Теперь тут живет милый, но чужой человек, кажется, Тихомиров его фамилия. Володе оставили один папин кабинет, зачем ему больше? Все равно топить нечем. Да и вещей стало мало: одно изрубилось и истопилось в печке, другое обменялось на продукты и съелось, третье износилось, четвертое продалось или отдалось, и, наконец, все уместилось в одной комнате. В нее мы с папой и входим. Тускло загорается на потолке бывшая кабинетная люстра, похожая теперь на большущий, серый, грязный стакан. Хоть вещей и поубавилось, но нагорожено в этой комнате изрядно. Свободны только два угла — у кровати и у письменного стола. И холод, холод ужасный, такой же, как на улице, только без ветра. (Володя в командировке и тут не топилось уже очень давно.)
Теперь действовать нужно быстро: папу — прямо в шубе — на стул, мешок разобрать и вынуть из него дрова, полешки в печку-буржуйку, потом бегом (тоже в шубе) в кухню налить воды из обледенелого крана (еле-еле льется) и назад.
Какое счастье, что я не забыла взять лучину! Нянечка моя дорогая из деревни Непрядва с Куликова поля, спасибо тебе, что научила меня так быстро и хорошо разжигать буржуйку. Уже полыхает, уже гудит, вздрагивает и сотрясается от бушующего в ней огня эта маленькая железная печка, наполняя теплом промерзшую насквозь комнату. Краем глаза вижу, что отец сам снимает с головы шапку, — значит, уже начинает приходить в себя. Теперь, не теряя ни минуты, надо снять с него шубу, дать лекарство, напоить горячим морковным чаем (чайник уже запел на раскаленной докрасна конфорке) и постелить ему постель. Когда я все это проделаю и папа уже уляжется, он заговорит со мной (а пока мы молчим). Разговаривая с папой, я сяду на скамеечку и тоже попью, и чай горячей спиралью пробежит по моим обледенелым внутренностям. Я согреюсь и начну уборку этого странного, случайного помещения, которое, по-моему, никогда нашим и не было, а в голове я буду перечислять дела на завтра: проводить папу в МОНО, отнести доктору Бородину конину, истопить печку, сварить суп — много дел, очень много! А когда я лягу спать на холодный диван, то помечтаю, как бы поскорее убраться из этого чужого, враждебного дома к себе в колонию…
Проходят два тягостных московских дня. Каждое утро отец уходит в МОНО и возвращается чуть живой. Сегодня третий решающий день. Сижу дома, уже все приготовила к отъезду. В пустой мешок (содержимое которого мы съели и истопили) уложены книги, нужные отцу, и лекарства, полученные у доктора Бородина. Сижу и жду. Ожидание изнуряет. Сижу и волнуюсь, зачем не договорилась с папой встретить его. Сижу и думаю о нем. Как? Что? Цел ли? Принял ли лекарство? Как дойдет один в мороз и вьюгу?.. И именно в тот момент, когда в своих мыслях я ушла куда-то в сторону от папы, куда-то далеко, тут он и появляется неожиданно.