Андрей Воронцов - Шолохов
— Шолохов, он меня знает.
Часовой открыл дверь и кликнул дежурного. Через некоторое время на крыльцо вышел Погорелов. Увидев Михаила, он заулыбался.
— А, здорово! Что ж — снова к нам, на казенные харчи? Илья Ефимыч небось соскучился!
— Да нет, я в другой раз, когда Врангель или Махно вернется, — в тон ему пошутил Михаил. — Назначат они меня, как скрытую контру, здесь начальником, а вас, стал-быть, в подвал. Буду вас вызывать по одному и говорить, что ужас как жалко вас расстреливать, а надо!
Часовой заржал.
— Вон, вишь, служивый ждет не дождется, когда вас на цугундер поведет, ажник землю копытом роет… Я вот что, товарищ Погорелов, — посерьезнел Михаил, — ты обещал похлопотать насчет подводы до Миллерова, когда я соберусь в Москву ехать.
— Решил все-таки? Молодец! Ну, пойдем ко мне, что ли?
Михаил замялся.
— А, понимаю, — улыбнулся Иван. — Ладно, ты погуляй здесь, а я пока справки наведу.
Спускаясь с крыльца, Михаил нос к носу столкнулся с Марусей Громославской. Всегда застенчивая, она не смогла скрыть радости при виде его.
— Михал Саныч! Здравствуйте! Как мы радовались-то, что вас освободили! Мы же письма писали в Чека всей станицей! А вы к нам после суда ни ногой!
— Да что ты все — Михал Саныч? — улыбаясь, говорил Михаил. — Просто Михаил. Я ж теперь не инспектор, меня уволили. А на место былых подвигов меня что-то не тянет, как вот и в это заведение, — он ткнул большим пальцем себе за спину. — А букановские-то в наш курень заезжали с угощением, батя был твой. Как живешь, Маруся? Какими судьбами в Вешках?
— Живем, слава Богу, — зарделась Маруся. — А сюда я в окружной исполком приехала, в отдел образования. Вы-то… — она запнулась, бросила быстрый взгляд на Михаила и с улыбкой поправилась: — Ты-то как?
— Да вот в Москву уезжаю, учиться. Хлопочу насчет подводы.
— В Москву?.. — Улыбка слетела с Марусиного лица, хотя она и старалась казаться равнодушной.
Это не укрылось от взгляда Михаила.
— Буду тебе письма писать, хочешь?
— Письмо из дальних краев всегда приятно получить, — застенчиво сказала Маруся.
— А отвечать-то будешь?
— Отчего же не ответить…
Михаил молодцевато поправил шапку-кубанку, тронул отросшие в тюрьме редкие усы.
— Вернусь, зашлю сватов к тебе! Будешь ждать-то?
Маруся покраснела так, что на глазах ее выступили слезы, и отвернулась.
— А серьезно, Маруся, ты мне шибко понравилась! А вот ты как, к примеру, ко мне относишься?
— Вам же Лида нравилась, — не оборачиваясь, почти шепотом сказала Маруся.
— Отчего ты так решила? Потому что я на нее смотрел? Она же, как и ты, красивая, как же на вас не смотреть? Или я не казак?
И вот я посмотрел, сравнил и решил: ты мне больше подходишь. Ну, отвечай же: нравлюсь я тебе, Маруся?
Она повернулась к нему, глянула в глаза.
— А как ты думаешь?
— Да я, как любой казак, думаю, что всем девкам нравлюсь! А потом оказывается, что ни одной!
— Мне нравишься, — потупилась Маруся.
— А ждать будешь?
Она кивнула с улыбкой, потом спохватилась:
— А долго ждать-то?
— Ну, коли будешь ждать, при первой же возможности на побывку приеду!
На крыльце появился Погорелое.
— Этого Шолохова на минуту нельзя оставить — он уже амуры крутит! Ты, Михаил, хотя бы от окон отошел, а то Илья Ефимыч подумает: нарочно меня дразнит!
— Что ж мне теперь, всю жизнь глядеть за спину — нет ли там Ильи Ефимыча?
— Так и гляди! Авось меньше глупостей будешь делать. Есть попутная подвода до Миллерова. Пойдем, договоримся с хозяином.
Михаил попрощался с Марусей, задержав ее огрубевшую от работы руку в своей, хотел поцеловать в щеку, но в последний момент с сожалением передумал, вспомнив, что они стоят на главной улице Вешек, напротив здания ГПУ.
— Не забывай меня, Марья Петровна! — шепнул он теребящей в замешательстве оборки на платье Марусе, закинул мешок за плечи и пустился вслед за Погореловым, бодро хромавшим по раскисшей после дождя улице.
Сговорились с хозяином подводы, после чего Иван предложил:
— Зайдем ко мне на квартиру.
Жил он недалеко от кладбища. Вдоль дороги в остывшей золе копались куры, где-то тягуче скрипел колодезный журавель.
В сенцах у Погорелова было прохладно. Пахло сушеными яблоками и лошадиным потом от хомутов и уздечек, развешанных по стенам. В углу — бочка с квасом. Выпили по ковшику, потом пошли к Ивану в горницу. Здесь он дал Михаилу несколько свежих газет и журналов:
— В дороге почитаешь.
Потом Погорелов вышел и принес два куска нежно-розового сала, завернул их в порыжевший капустный лист и протянул Михаилу:
— Возьми.
— Да не надо, мне маманя харчей в дорогу собрала!
— Дорога у тебя длинная, да еще в Москве что-то жрать надо. Бери! Я себе еще награблю. Знаешь, какая про чекистов слава идет?
— То-то я смотрю, у меня после ареста старые исподники исчезли. Небось сам товарищ Резник носит.
— Смейся-смейся! Между прочим, Резник — неподкупный. Приедет куда-нибудь с проверкой, ему, известное дело, с дороги перекусить предлагают или там чаю, а он, хоть весь день не жравши, ни за что не притронется!
— Требует.
— Кубыть, и требует. А кубыть, и высокая сознательность в нем говорит, которой в тебе, например, нет и никогда не будет. Кстати, о сознательности. Есть у меня реквизированный самогон. Хлопнешь стремянную?
— Давай.
Иван достал из буфета стопки, полбуханки хлеба, пару холодных картофелин и луковицу, потом, кряхтя, присел на одной ноге у кровати, вытянув вперед больную, и вытащил из-под кровати початую бутыль, заткнутую газетной пробкой.
Выпили, захрустели луком.
— Ничего, — сказал Михаил, кивнув на бутыль.
— Мы знаем, у кого реквизировать, — подмигнул ему Погорелов, заткнул бутыль и протянул Михаилу. — Возьми и ее. Она порой не хуже денег спасает. Кстати, о деньгах. Вот тут у меня есть немного. Дал бы больше, да с тех пор, как Чека в ГПУ переименовали, стали жалованье задерживать. Раньше — день в день! Потому — диктатура пролетариата. А зараз — нэп, надо ссуды буржуям выплачивать «на развитие».
— Да хватит тебе меня задаривать! Самому пригодятся.
— Как-нибудь! Я-то остаюсь, а ты в чужой город едешь. Бери, отдашь, когда будут.
— Что ж, спасибо, Иван. За все спасибо.
Обнялись, и Михаил тронулся в путь.
* * *Уныла осенняя степь. Выжженная за лето трава, помоченная дождями, окрасила ее в бурый, казенный, безрадостный, как долгая солдатчина, цвет. Небо хмуро, звенит колокольчик, скрипят окованные железом колеса, с которых пластами отваливаются комья грязи, всхрапывают, мотая оскаленными мордами, лошади. Подпрыгивая, бежит впереди, уносясь к горизонту, перекати-поле, словно чья-то бессмысленная жизнь. Михаил и его попутчики сидят на подводе, свесив ноги, запахнувшись в шинели. Уже давно пропала из виду Вешенская, скрылась за осенней хмарью.