Анри Труайя - Эмиль Золя
Через некоторое время после того, во время обеда у Флобера, Гонкур, глядя на Золя, который уплетал за четверых, спросил у него: «Золя, вы любите хорошо поесть?» – «Да, – ответил Золя, – это мой единственный порок; если у меня нет чего-нибудь вкусного на ужин, я чувствую себя несчастным, совершенно несчастным. Одно только это; все остальное для меня не существует… Разве вы не знаете, как я живу?» «И вот, – пишет Гонкур, – он помрачнел и принялся перечислять свои несчастья. Просто удивительно, до чего этот толстый пузатый парень любит хныкать и как многословно он изливается в меланхолических жалобах». Среди прочего Золя пожаловался и на то, что его романам «объявлен бойкот». А когда остальные гости, сидевшие за столом, стали возражать, воскликнул: «Ну что, вы хотите, чтобы я прямо сейчас сказал вам все, что у меня на душе?.. Вы смотрите на меня, как на ребенка, что ж, тем хуже! У меня никогда не будет наград, мне никогда не сделаться академиком, я никогда не получу ни одного из тех знаков отличия, которые утвердили бы мой талант (sic). В глазах публики я всегда буду парией, да, парией!» И Гонкур, изливая раздражение, накопившееся за ужином, записал тогда в своем дневнике: «Этот толстяк, полный детского простодушия, капризов избалованной шлюхи и зависти с нескрываемо социалистическим оттенком, продолжал говорить нам о своей работе, о том, как заставляет себя ежедневно нестись сотней строчек; о своей монашеской, затворнической жизни и единственном в ней развлечении – по вечерам играть с женой в домино… Среди прочего он, не удержавшись, признался и в том, что на самом деле величайшее наслаждение для него – чувствовать свое влияние, ощущать, что при помощи прозы он, сидя в своей убогой дыре, господствует над Парижем. И говорил он все это с неприятной интонацией – интонацией бедняка, который долго прозябал в нищете и лишь теперь может отыграться».[85]
Внутреннее неприятие при всем при том было обоюдным: Гонкур, с его поверхностной любезностью, не производил на Золя впечатления человека честного и прямого. Зато о Флобере у него сложилось совершенно иное мнение. Подумать только – во время первого визита к автору «Госпожи Бовари» знаменитый писатель, серьезно рассуждавший о красоте в искусстве, исключающей всякие философские соображения или социальные мотивы, показался ему смешным! Ведь уже при второй встрече с Флобером на улице Мурильо Эмиль не устоял – подпал-таки под обаяние этого исполина с громовым голосом, детским взглядом и нежным сердцем. Вспышки ярости Гюстава, то и дело выходившего из себя по пустякам, удивляли его, словно внезапное извержение вулкана. Случалось, в порыве гнева «отшельник из Круассе», как иногда называли Флобера, срывал с себя галстук и воротник, выскакивал из-за стола и, бросившись к окну, распахивал створки, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Конечно, Золя восхищался им, ценя в нем такого же, как он сам, неутомимого искателя подлинных деталей, целыми днями, час за часом, сидевшего, не разгибаясь, над своими рукописями. Однако он не понимал, как можно придавать такое значение выбору определений, тщательной отделке периодов, удалению повторов – а именно это и составляло предмет главной заботы писателя, чье кредо было сформулировано так: «Для того чтобы обессмертить имя человека, достаточно одной хорошо построенной фразы!» Иногда Эмилю начинало казаться, что хозяин дома не осознает значения собственных произведений. Золя видел в нем создателя современного реализма, говорил об этом вслух, а Флобер… хохотал во все горло. В обществе этого гениального чудака у Золя неизменно появлялось такое чувство, будто он нашел наконец прямого и надежного как скала человека, на которого можно опереться в минуты сомнений. Кого-то вроде ласкового и ворчливого духовного отца.
Гордый этой дружбой, Эмиль, стоило Флоберу приехать в Париж, каждое воскресенье во второй половине дня отправлялся к нему. В светлой квартире, окна которой выходили в парк Монсо, он встречался с Эдмоном де Гонкуром, Ги де Мопассаном, Альфонсом Доде и Иваном Тургеневым, которые вместе с ним образовали «группу пятерых», «пятерку освистанных авторов», как они сами себя называли после неудач в театре.
Мопассан, который был десятью годами моложе Золя, выглядел в глазах последнего всего-навсего самонадеянным мальчишкой, пописывающим стишки, скрипящим пером в учреждении, падким на женщин, неплохим гребцом, но при этом – правой рукой Флобера, к которому он относился с почти сыновней любовью. Что касается Доде, то этот бледный и болезненный певец солнечного Прованса казался ему куда более сложной личностью. Проза Альфонса была, на его взгляд, тонкой и изящной, зато в живописи он ровно ничего не понимал и любого мазилку ставил выше Мане. От Гонкура же, самого, пожалуй, утонченного и красноречивого в компании, человека с безупречными манерами литературного аристократа, как ему казалось, исходило странное ощущение фальши. Если он открывал рот, следовало быть настороже. И Золя предпочитал общество кроткого великана Тургенева с серебряной бородой, длинными шелковистыми волосами и высоким, почти девичьим голосом. Как чудесно рассказывал Тургенев о своей родной России! Весь он – по природе своей округлый, гладкий, по-детски простой – виделся друзьям словно бы постоянно влюбленным в облако.
Золя казалось, что он никогда не сможет прожить без одобрения ближайших собратьев. Несмотря на то что они одновременно были и его соперниками, легко и свободно он чувствовал себя только с ними, потому что одолевавшие их заботы в точности совпадали с его собственными. Всю «пятерку освистанных авторов» сжигала одна и та же творческая лихорадка, они терзались одними и теми же сомнениями, когда перечитывали свои рукописи, они обсуждали профессиональные проблемы на том же языке и так же точно жаловались на непонимание со стороны журналистов и издателей, как и сам Золя. Одержимые своим сочинительством, они встречались друг с другом для того, чтобы поделиться своими заботами и надеждами, подобно тому как больные, коротая время в приемной врача, рассказывают собратьям по несчастью о своих недомоганиях. При всех различиях, существовавших между этими людьми, они повиновались единому требованию: повернуться спиной к романтизму и изображать жизнь в неприкрашенном виде. Стремясь к воплощению жизни в ее истинных красках, они для достижения своей цели намеревались исследовать живые существа с научным бесстрастием и свойственной ученому бесчувственностью. Они предпочитали примитивный стиль, а свои описания среды, в которой происходит действие, старались сделать как можно более точными, не боясь обвинений в очернительстве или банальности. Они претендовали на полное разоблачение общества, жаждали сорвать с него покров лицемерия, высказаться до конца. Для них не существовало ни запретных тем, ни слов, произносить которые не позволили бы требования благопристойности. Их упрекали в том, что от их разоблачений дурно пахнет, они же, отбиваясь от критиков, утверждали, что просто распахнули окно, чтобы впустить свежий воздух и дневной свет в лачуги рабочих и альковы дам полусвета. Их обвиняли в том, что они подрывают дух нации и развращают сограждан систематическими упоминаниями о безобразном и порочном, – они возражали, что, напротив, выкладывая неприглядную правду, стремятся исцелить нацию и сограждан.