Сергей Шаргунов - Катаев. "Погоня за вечной весной"
Здесь возникала еще одна кинематографичная рифма: гибель «красного попа», обласканного большевиками, была близка по времени к смерти катаевского отца Петра Васильевича, как мы помним, истово набожного, из духовного сословия.
Отец Катаева умер в Одессе в отсутствие сына. Поездки селькора случались часто и могли быть затяжными.
Обедневший старик, которому помогали оставшиеся епархиалки и семинаристы, не мог рассчитывать на сыновей — оба были заняты выживанием. Очень вероятно, что в последние годы он подрабатывал банщиком в санитарном поезде. Под конец он поселился в районе рукотворной горы Чумки у племянницы Зинаиды, которая, осиротев, относилась к нему как к родному отцу. Ее муж Павел Федорович Рябушин, начальник водопроводной станции Чумка, и стал заявителем в одесском загсе смерти Петра Васильевича.
Он умер от «мозгового кровоизлияния» 21 февраля 1921 года (на шестьдесят пятом году жизни). Его похоронили на Втором христианском кладбище Одессы между матерью и женой.
Валя и Женя вернулись в город уже после похорон отца.
И приход на кладбище, где отец похоронен, и дальнейшее распоряжение вещами умершего — все детально повторяется и в «Отце», и в «Траве забвенья», между которыми более сорока лет. Ощущение вины присутствует везде… В хате на краю глухого села он приснился «красивым, темнобородым и молодым, похожим на Чехова, каким он и был некогда», и сын проснулся в слезах, а в уезде получил телеграмму, «но ему не нужно было ее читать» — все и так было ясно.
Катаев избыл вещи, наследником которых стал. Он позвал старьевщиков и отдал всё, дочиста, плача и чувствуя опустошающую свободу сиротства.
Харьков
Валентин Петрович уехал в Харьков, ставший столицей Украины, откуда дорога лежала в Москву.
14 апреля 1921 года в Харьков поехал Нарбут — теперь уже заведовать УкРОСТА (туда влилось ЮгРОСТА), а с ним отправился и целый вагон подопечных.
Перед отъездом Катаев простился с Лидией Карловной Федоровой и заночевал на ее даче.
Катаев рассказывал: «Поехали Олеша, я, машинистки, художники». Остался в Одессе Багрицкий. На вокзал попрощаться пришел Бабель.
В Харькове уже возник первый в стране Союз писателей. Тогда же перебрался и Ингулов, ставший заведующим отделом агитации и пропаганды ЦК КП(б) Украины. (Кстати, одесский сборник стихов 1920 года «Плоть» Нарбут посвятил Ингулову.)
Прежняя агитационно-литературная деятельность продолжилась и тут. «Возили нас на машине по воинским частям, по заводам, в провинцию, — вспоминал Катаев. — Я даже читал лекции по поэзии времен французской революции, об Эжене Потье. Платили нам пайками».
Одесситы приехали из нищего города, но в Харькове оказалось не легче.
Александр Лейтес, руководивший харьковским литотделом наробраза, вспоминал, что прибывшие были «истощены и обтрепаны, летом ходили босиком — не было обуви. Но несмотря ни на что были они полны творческих планов, хотели завоевать литературу. Настроены были весело, юмористически, несмотря на все трудности. Пригласили меня к себе и сразу стали угощать собственными стихами. И они меня потрясли — эти стихи… Катаев читал великолепные сонеты. Да, может быть, они тогда казались великолепными в этом городе — странном, но реальном от голода и нищеты. Но впечатление их стихи оставили сильное».
Сборник катаевских сонетов назывался «Железо» («Ленин», «Энгельс», «Демулен», «1905 год» и др.), но не вышел, как объяснял Катаев, из-за отсутствия бумаги. Зато отдельной книжечкой «В хвост и в гриву» в библиотечке «Красной осы» были изданы его сатирические агитационные вирши. Катаев стал секретарем журнала «Коммунарка Украины». Он переводил Павло Тычину и Лесю Украинку для большой антологии украинской поэзии и написал героическую драму «Осада», которую оценивал иронично (хотя один раз ее в Харькове все-таки поставили).
А главное, продолжал писать рассказы.
Летом 1921 года начался настоящий голод. Жестокая засуха, разрушения Гражданской войны, продразверстка, а следом сокращение посевных площадей — все привело к масштабной беде, когда голодали по стране десятки миллионов.
В харьковском «Коммунисте» Катаев (под инициалами «В. К.») встречал этот ужас стихотворением «К молодежи», сочетавшим человеческое отчаяние и лозунговую бодрячесть:
И вот теперь, когда на нас
Идет неумолимый голод,
Все на работу в добрый час,
Кто сердцем тверд и духом молод.
Через годы, в 1936-м, в рассказе «Черный хлеб» он вернулся к тому времени и другу Олеше, с которым делил номер в общежитии (бывшая гостиница «Россия») без наволочек, простынь и одеял, обмененных на сало: «Не имея денег, чтобы купить, и вещей, чтобы продать, ослабевшие и почти легкие от голода, мы слонялись по выжженному городу, старательно обходя базар».
Впрочем, полное отсутствие еды было коротким эксцессом, вызванным перебоем в работе столовой. «В те времена за выступления платили продуктами», а молодые поэты выступали непрерывно — по заводам, клубам, красноармейским частям, агитпунктам, школам и санаториям. Общественное положение не давало протянуть ноги: «Наши четверостишия были написаны на всех плакатах города». Пускай и жалкие, а все-таки продукты поступали не только за выступления как гонорары, но и почти бесперебойно как зарплата. Позднее в рассказе «Красивые штаны», где ясно проступало харьковское общежитие, двое, прозаик и поэт, в которых можно узнать автора и Олешу, наставительно советовали незадачливому коллеге, изнывавшему от голода: «Пьесы агитационные надо писать», и на вопрос: «Агитационные?» — повторяли: «Агитационные».
И все же такая жизнь больше напоминала выживание. Катаев вспоминал, что они с Олешей ходили босиком, продав ботинки. Правда, есть свидетельства, что на босых ногах были сандалии. Вот как о харьковском знакомстве со «странными молодыми людьми» рассказывал писатель Эмилий Миндлин. Дело было в харьковском ТЕО — театральном отделе: «Один — повыше и почернее, был в мятой шляпе, другой — пониже, с твердым крутым подбородком, вовсе без головного убора. Оба в поношенных костюмах бродяг, и оба в деревянных сандалиях на босу ногу… Тот, что повыше, оказался Валентином Катаевым, другой — Юрием Олешей». Миндлин уверенно твердил: «В Харькове они походили на бездомных бродяг!»
Катаев о том же: «На нас были только штаны из мешковины и бязевые нижние рубахи больничного типа, почему-то с черным клеймом автобазы». Такая одежда была типична — по воспоминаниям Лидии Суок-Багрицкой, ее муж «ходил в казенной рубашке с большим штампом на груди».
Миндлин продолжал: «Мы условились на другой день встретиться в ЛИТО (литературном отделе. — С.Ш.).
— Завтра я им доставлю железо, — сказал Катаев.
Я не удивился бы, если бы оказалось, что этот веселый молодой человек в деревянных сандалиях на босу ногу, помимо того, что пописывает стихи, работает грузчиком. Только зачем бы ЛИТО — железо? Впрочем, может быть, там собирают лом?»
Разумеется, назавтра Катаев пришел с сонетами.
В том августе за стеклом пыльной витрины телеграфного агентства двое друзей увидели портрет Александра Блока в черно-красной раме.
Катаев писал: они до того ужаснулись этой смерти, что и сами почувствовали приближение своих смертей — это была и навсегда ушедшая часть молодости, и внезапно по-особенному удивившая среди привычного насилия «мирная» кончина. Хотя разве не происходили тогда «мирные» голодные смерти повсеместно?
В том же августе 1921 года под Петроградом был расстрелян Николай Гумилев.
Кстати, в номере с Катаевым и Олешей был третий — поэт Эзра Александров (Зусман), который спустя год уехал в Палестину, где стал писать стихи на иврите. Он вспоминал: «В комнате была одна кровать и много мышей», а для того, чтобы прокормиться, годились все средства: «Я помню, например, какую-то историю с одеялом, которое Олеша обязался передать в Харькове какой-то женщине, а он его спустил на Харьковском рынке. Женщина приходила и требовала одеяло, Юрий сочинял ей разные версии, одна другой занимательнее».
Катаев рассказывал сыну: им пришлось продать на рынке гостиничные простыни, наволочки и полотенца.
Александров упоминал, что был в курсе всегда утаиваемых деталей катаевской жизни: «Белые его мобилизовали и произвели в офицеры. Красные арестовали». По александровской версии, Катаев был освобожден милостью Луначарского (приезжавшего в Одессу летом 1920 года), перед которым ходатайствовала делегация поэтов.
«Катаев, как и Багрицкий, был страстный любитель моря и степи, — писал Александров. — У него было обостренное чувство запаха, и он мне иногда казался красивой охотничьей собакой. В его теплых, слегка прищуренных глазах было что-то от цыганщины».
В Харьков приехал с выступлениями Маяковский.