Наталья Мунц - Путешествие из Ленинграда в Москву с пересадками
Бальцер — это республика немцев Поволжья. По другую сторону Волги, против Саратова, город Энгельс — столица республики. Всех немцев отсюда выслали. Говорят, было так: спустили над Бальцером парашютиста, переодетого немцем. И жители его моментально спрятали. После чего все они поехали! Я помню, мне показали раз проходившую где-то у нас за сараями мрачную молодую женщину — это была немка. Но муж её, отец её детей, — русский, воевал на фронте. И её оставили.
Мы жили в одном из брошенных этими немцами домов. Всё было особенное. Во-первых, необыкновенные для русских запоры. И на домах, и на магазинах они поражали размерами и солидностью. Подпол был страшно глубокий и благоустроенный. В таком, верно, и спрятали злополучного парашютиста? Потом — чечевицеобразные котлы, вмазанные сверху в печки и наполненные песком для сохранения тепла. В них же грели, говорят, воду для мытья. И ещё печь, высокая, квадратная, в центре дома с дверцами на 4 стороны в 4 комнаты — очень удобно и странно. Мебель была деревянная, самодельная с претензией на какой-то стиль. А всякие брошенные молотки и другая утварь вызывали грусть и мысль о твоём собственном брошенном доме.
Мы отъедались. Это происходило по старшинству (только наоборот): первая стала гордо отказываться от ужина Ляля. Потом эта сытость дошла до меня и потом лишь до бедненькой мамы.
Снова я засевала огород! Любовалась в огороде на чужие маленькие арбузики — размером с теннисные мячи и уже по-взрослому разрисованные. И всё варила, варила, варила… По вечерам иногда ходила с Яшей на его работу, так как было затемнение и он ничего не видел в темноте (от близорукости? а теперь я думаю, может быть, тоже от невитаминного питания?). На работе я что-то помогала, делала, но помню и в эти вечера свои мечты — всё ещё о хлебе!
Чудное, жаркое лето. Я сшила Сашеньке на руках холщовый синий костюмчик из чего-то папиного. По вечерам из городского сада доносится музыка танцев. Точно нет войны. И доносится то самое танго, под которое я танцевала осенью 1941 года у Жени Парай-Кошица. Кстати, именно тут, в этой немецкой комнате, я читаю первое письмо от Вэры из Казани. Она пишет, что лишь теперь, после моего к ней письма, не осталось больше надежды, что Всеволод жив. Она всё ждала чуда; ведь ошиблись же, — пишет она, — сообщив, что умер Володя Мунц, когда умер наш отец.
Хожу с Сашенькой далеко на колодец, выучившись носить воду на коромысле. Но бабы, настоящие, носят тут коромысло поперёк одного плеча, а в другой руке ещё одно ведро. А я ещё отдыхаю по дороге со своими двумя вёдрами. Ставлю их на землю. И тогда Сашенька наклоняется, чтобы попить прямо из ведра, и заранее давится со смеху, так как знает, что только он прикоснётся губами к воде, я тихонько, одним пальцем, толкну его стриженый затылочек и он окунёт нос в воду. Эта игра повторялась всякий раз.
А где же я водила Сашу впервые в парикмахерскую? Вероятно, это было на станции Платоновке: ведь вся наша теплушка кишела насекомыми, и надо было остричь его наголо. Посадили его к мальчику-ученику. Саша сидел тихо, только всё ниже и ниже опускал голову, а его «мастер» опускался за ним тоже всё ниже и ниже, и закончили они операцию где-то уже под столом.
Саша ни с кем не играл. А были в Бальцере два соседа, мальчики-близнецы, рыженькие. Я уговорила Сашу играть с ними. И вот вижу: мальчики играют, а Саша сидит на брёвнышке. Смотрит. Посидел-посидел, пришёл ко мне и говорит: «Я поиграл с мальчиками».
В общем, жизнь в Бальцере была отдыхом. И мне кажется, что она длилась гораздо больше месяца. Но, когда взошёл этот, мой второй, огород (маленький), мы опять бросили его и поехали от немцев с сотрудниками «Бампроекта» в город Буинск Татарской ССР — центр экспедиции «Свияжск — Ульяновск».
VI. Отъезд в Буинск
Сначала поездом добрались мы до Саратова, чтобы там ехать дальше Волгой. Но ждали мы, ждали парохода — а немцы бомбили эту трассу, и изо дня в день откладывался наш отъезд.
Жили мы в Саратове — вся наша большая семья и ещё разные сослуживцы Яши — «на квартире» у каких-то людей. Было симпатично. Все — в одной просторной комнате, в чужих этажерках, фотографиях, фикусах, точно засидевшиеся до утра гости. Я даже умудрилась сходить в Саратовский музей. И потом, через много лет, попав в тот же музей, когда мы ехали с Фефой «Москва — Астрахань — Москва», я очень хорошо всё помнила: такой светлый не провинциальный музей с хорошими картинами. Да и весь Саратов — очень славный город. Этот музей, его посещение, было островком из прошлого в моей бродячей жизни. А весело было потому, что жили там с нами славные люди и был очень весёлый Яша. Всё шутил с Сашей: «Ах! Сердце, сердце…» И рассказывал ему нескончаемые истории про охоту на слонов и бегемотов — в духе Мюнхгаузена. Так просидели мы, ожидая у моря погоды, дней 5–6. Плюнули и поехали поездом в Буинск. По дороге в поезде у мамы украли её знаменитый казакин, опушённый марабу Яша был очень, шумно доволен, так как казакин ужасно надоел ему И хохотал, что больше его не будет.
Наконец, Буинск.
Тут мы проживём год. И я прослужу в Свияжской экспедиции в качестве чертёжницы ровно год — день в день. Единственный год службы в моей жизни (если не считать двух экспедиций — Буреинской и Амурской — до этого). И тут я впервые пойму, что скука — это не когда тебе нечего делать, а тогда, когда надо делать всё время скучную работу. Но эта скука тоже недолго продолжалась: как только начальство разобралось, что я чертёжник плохой (чего стоили мои шрифты на чертежах!), а что я художник-график, меня перевели в Бюро оформления — так это, кажется, называлось — во главе с архитектором Апресяном (высокий, бледный, с ассиро-вавилонской бородой и женственными руками). Тут уже, в этой комнате, фамилия Мунц для архитекторов не была пустым звуком. Занято бюро это было тем, что оформляло альбомы железнодорожных проектов для начальства в Москве.
Кому нужно было это парадное оформление во время войны? Мне кажется, больше всего этой самой группе архитекторов и чертёжников, находящейся в нашей комнате. А состояла наша группа в основном из жён, вывезенных в состоянии дистрофии из Ленинграда, уже отъевшихся, но полных страшных воспоминаний. О блокаде говорить запрещалось. Все потеряли там кого-нибудь из близких. И даже грудных детей, как Нина Неокесарийская: родила, положила и смотрела, как он умирает, — у неё не было ни капли молока. Зато иногда пускались в сладостные воспоминания — как кто жил до войны. И получалось так, что все были так богаты, так благополучны, так обставлены! Даже тогда это смешило меня и трогало. Любая брошенная этими людьми кофейная мельница, зеркало — милые привычные скромные вещи — казались стоящими отдельного рассказа.