Михаил Герман - Давид
— Смею думать, что живописец, удостоившийся чести иметь на своей картине табличку «По заказу короля», должен был бы неукоснительно следовать указаниям, которые ему даны.
Давид поклонился.
— Мне остается. только предложить вашему сиятельству отрезать по куску холста с каждой стороны картины, — сказал он.
На этой непочтительной, даже несколько дерзкой фразе разговор угас: граф почел за лучшее не ссориться с художником, у которого слишком много поклонников. Давид был удовлетворен беседой — он сумел остаться на высоте положения. Но постоянные нападки его раздражали. Академия, которая казалась некогда обетованной землей, возмущала его с каждым годом все больше и больше. Неужели он всегда должен ощущать перед собою эту твердую стену непонимания и осуждения? Придирки и недоброжелательство, наконец прямые попытки лишить его заработанных денег связывали ему руки, мешали писать, заставляли терять уверенность в себе. Мало кто нечувствителен к похвалам, но к порицанию никто не остается спокоен. И Давид, самолюбивый и недоверчивый, всегда склонный сомневаться в себе, не мог не замечать постоянного недоброжелательства и, не сознаваясь себе, мучился и страдал от него.
В спокойные минуты, когда рассудок побеждал обидные сомнения, Давид ясно видел, насколько превзошел своих собратьев в искусстве рисунка и композиции, в серьезном знании древности, о которой большинство парижских художников имело банальные и жалкие представления. Мало того: он, Давид, чувствовал себя гораздо более нужным сегодняшнему зрителю, чем почтенные академики. Его картины — иногда неожиданно для него самого — оказывались в центре невидимого, но мощного потока, бурлящего спорами о будущем и возмущением настоящим, главного потока в сложном водовороте нынешней жизни.
Незаметно, год за годом копившиеся наблюдения и мысли, порой очень, далекие от современности, привели Давида к созданию картин, занимавших умы самых свободомыслящих людей. Конечно, Давид не политик, но он с детства привык встречаться с общественной несправедливостью и в особенности тогда, когда она касалась свободы разума и искусств. Разве он не познал на собственном опыте, что значит идти против Королевской академии? Размышления над тысячелетними римскими мраморами и ясной мудростью Рафаэля привели его искусство на тот же путь, на который привели его разум трезвые беседы с Седебом и весь этот рассудочный и ироничный мир образованных буржуа, откуда вышел Давид. И Давид искал и находил в своем искусстве мир чистых мыслей, доблести и высоких идей, мир, который люди еще только мечтали создать и который существовал на полотнах Давида.
Он понимал: есть и будут художники и значительнее и талантливее его. Но сейчас людям нужны его, Давида, полотна. Его картины словно несли на себе отблеск взглядов тысяч воодушевленных любовью к свободе глаз. Это давало Давиду силы сносить неприятности и, несмотря ни на что, чувствовать себя победителем.
XXI
В один из июньских дней 1789 года Давиду принесли с почты большой запечатанный сургучом пакет. В нем было письмо от Викара, ученика Давида, путешествующего по Италии, и рисунок, изображавший надгробие. Викар не забыл просьбу своего учителя и прислал тщательно выполненное изображение могилы Жермена Друэ.
Друэ умер более года тому назад, но до сих пор Давид испытывал горечь. Известие о смерти любимого ученика глубоко потрясло его. Какая чудовищная несправедливость судьбы! Мальчик умер, так и не написав своей лучшей картины, так и не став тем, чем мог и должен был стать.
Даже собственных детей не любил он больше, чем Друэ. Их было уже четверо. В 1786 году у него родилось двое девочек-близнецов. В самые радостные минуты, когда ребячьи голоса заполняли дом, когда и мать и отец восхищались прорезающимися у дочерей зубками или тем, как забавно говорят мальчики, воспоминания о Друэ не покидали Давида.
Смерть его надолго лишила Давида душевной ясности. Мир оказался неустойчивым, в нем таились нежданные и страшные беды. Все, что представлялось неизменным, рассеивалось как дым.
Давид работал, целыми днями не покидая мастерскую, забывая обо всем на свете, и все-таки стены ателье не могли охранить его от волнения шумного Парижа. Смерть Друэ особенно обострила впечатлительность, он воспринимал события окружающей жизни глубже и серьезнее, чем когда-либо.
За политической борьбой, за новыми займами и налогами, вводившимися тщаниями быстро сменявших друг друга министров, нетрудно различить близкие катастрофы. Король был вынужден согласиться на созыв Генеральных штатов. Это вселяло надежду, что государственные дела будут решаться представителями всех трех сословий. Открытия Генеральных штатов ожидали с нетерпением, надеялись, что наконец-то наступит царство справедливости.
Но вот уже скоро полтора месяца, как начали работу Генеральные штаты, а из Версаля, где во дворце «Малых забав» заседают представители трех сословий, идут тревожные вести.
С первых же дней депутатам буржуазии дали понять, что не следует рассчитывать на какое бы то ни было равноправие. Им не разрешили войти в зал через парадные двери, посадили на самые плохие места, заставили надеть мещанское платье, запретили носить шпагу. Точно продуманные унизительные мелочи должны были с самого начала показать, что не торговцам и сельским кюре решать государственные дела. Депутаты третьего сословия понимали, что за этим кроется желание не просто унизить их, но, самое главное, лишить возможности бороться за интересы своих избирателей. Депутаты отказались заседать отдельно от высших сословий. Ни одного предложения, которое могло ущемить права буржуазии, они не приняли.
Настоящая борьба только начиналась.
Разум и справедливость поднимались против произвола. Разгоралась та самая война, предчувствие которой вызывало восторг зрителей перед «Горациями». Давид мог быть удовлетворен, его искусство давно стало участником боя. Разве воплощать на холсте лучшие устремления эпохи не счастливый удел для живописца?
Да, время властно вторгалось в мастерскую, он хорошо ощущал его тяжелую поступь. Что бы Давид ни писал, он не мог забыть о своих зрителях. Художник, создавший «Горациев», разделил их клятву. От него ждали картин, дававших высокий пример гражданской доблести. Сам Давид хотел того же. Его полотно «Смерть Сократа», выставленное в салоне 1787 года, вызвало всеобщее одобрение. Последний год тоже не прошел даром. В мастерской стояло большое полотно: портрет одного из интереснейших людей Франции — знаменитого химика Антуана Лавуазье. Ученый позировал Давиду вместе с женой, моложавой черноглазой дамой. Мадам Лавуазье была отлично образованна, ее познания в науке и властный характер поразили Давида. Но с бóльшим удовольствием он писал самого Лавуазье. Лицо с орлиным носом и крутыми бровями, лицо ученого смотрело с холста. Кажется, портрет удался. Художник будто видел перед собою живого Лавуазье, с которым так интересно было говорить. Холодный и точный ум, спокойные, отчетливые суждения, умение облекать сложные проблемы своей науки в ясную форму общефилософских мыслей делали Лавуазье превосходным собеседником.