П. Светлов - Александр Александрович Любищев 1890—1972
Определить вклад того или иного ученого в соответствующую область научного знания и в целом в науку — это значит иметь дело всякий раз с достаточно сложной историко-науковедческой проблемой, имеющей много аспектов. Даже, казалось бы, самый простой случай — исследователь открыл нечто такое, о чем никто до него не знал (новый физический феномен, ранее не описанную группу организмов, неизвестную цивилизацию), — на поверку нередко оказывается далеко не простым. Причина в том, что открытия вызывают неоднозначный резонанс и влекут за собой разные следствия. Скажем, Нильс Бор создал квантовую физику. С одной стороны, это породило великолепную плеяду последователей в данной области, но, с другой — на время затмило первостепенное значение Бора как натурфилософа. Лишь позднее стало осознаваться, что в этой области его заслуги несравненно выше, нежели собственно в физике. Как известно, в науке работают люди разнотипных интересов и предпочтений. Для придерживающихся определенной исследовательской программы не представляет существенной ценности то, что выходит за ее рамки. До известных пределов такая установка плодотворна: к примеру, она позволила по достоинству оценить грандиозную величину того, что сделал для науки И. П. Павлов. Но та же установка без последующих ценностных корректив долгое время не давала возможности понять, что знаменитые условные рефлексы не покрывают собою содержания высшей нервной деятельности, что их примитивный механизм —лишь одно из материальных проявлений биологической деятельности мозга. В подобной ситуации критический анализ постулатов признанной научной доктрины оказывается столь же важным вкладом в научный прогресс, как и она сама.
Вопрос, следовательно, упирается в критерии ценности сделанного тем или иным исследователем.
Аксиология диалектична, подвижна, исторически мотивирована, подобно всякой другой области знания. Учение Ньютона о цвете и учение о цвете, созданное Гете, полярно противоположны; До тех пор пока видели только это, пока казалось, что они взаимно исключают друг друга, не удавалось разрешить приводившую в замешательство дилемму: какое из двух учений действительно гениально? Последующий разбор показал: гениальны оба, поскольку Ньютон создал предпосылки к физике цвета, а Гете — к психофизике восприятия цвета. В свою очередь следует считать вкладом в науку и сам этот критический разбор. Мы чаще ценим собственно решение задач и меньше задумываемся над их постановкой. Между тем правильная постановка задачи не менее существенна, она открывает перспективу. При всем значении полученных Любищевым конкретных научных результатов (решенных задач) главная ценность созданного им коренится в его методах решений и в самой постановке задач. То и другое затрагивает фундаментальные основы научного мышления.
В связи с этим отметим еще одно. Наибольшее место в наследии А. А. занимает то, что можно назвать научной критикой. Его идеи, аргументы вырастают, как правило, из обстоятельных практических разборов. Мастерство, с каким он ведет научную полемику, ее позитивная насыщенность выдвигают Любищева в ряд крупнейших мыслителей. Его критика обнажает, рассекречивает работу ума, благодаря чему хорошо видны не только плоды интеллектуальных исканий, но и сами искания. "Кардиограммы" последних оказываются не менее значимыми в научном отношении, чем зафиксированные итоговые результаты.
Один из парадоксов любищевской научной критики тот, что поначалу может создаться впечатление, будто сам Любищев ничего принципиально нового не открыл. Он действительно чрезвычайно много ценного извлек из забвения и передал другим, показав связь таких вещей, которые никто вместе не связывал. В этом плане многие идеи Любищева как бы заимствованы (и не столь трудно установить, откуда, тем более что он сам на это указывает). Во всяком случае отмеченное обстоятельство помогает понять ту легкость, с какой Любищев делился мыслями. Он не считал их только своими. Однако не стоит упускать из виду, что в этой стихии свободного критического мышления рождены наиболее глубокие прозрения Любищева.
Нельзя сказать, что Любищев объял все огромное поле научной критики, но, бесспорно, он расширил его. Неудивительно поэтому, что редкостно открыт для критики и сам Любищев. В истории научной мысли вряд ли можно найти такой другой пример, где бы наследие ученого "напрашивалось" на критику со столь обезоруживающей откровенностью. И это не уловка, не следствие хитроумного тактического приема. В научном споре Любищев никогда не искал победы: единственное, чего он добивался, — истины. Вот почему тот, кто анализирует, критикует воззрения Любищева, может быть вполне уверен: научная критика — одно из необходимых средств освоения и правильной, диалектической оценки любищевского духовного наследия.
Поводов для несогласий Любищев дает немало — и не только потому, что сам вызывает огонь критики на себя, а и по характеру некоторых своих идей, тем более что далеко не все из них он развил до конца. Нередко Любищев приходит к новому, одновременно отказываясь порвать со старым, не будучи уверен, что старое себя исчерпало. Он часто уделял преимущественное внимание парадигме "и—и", не успевая столь же тщательно проработать парадигму "или—или".
Скажем, Любищев всячески подчеркивал шаткость филогенетических построений, из чего должна следовать ненужность дискуссий, касающихся проблем монофилии и полифилии таксонов, но сам же активно участвовал в такой дискуссии и, более того, отстаивал полифилетичность таксонов, ссылаясь на многочисленные факты эволюционного параллелизма, на множество корней у некоторых таксонов. И это не единственный случай, когда, опровергая надежность филогенетических построений, он затем опирается на эти построения. В методологии Любищева историзм выступает лишь как теория эволюции, но и в ней, по его логике, преимущественно реализуются "законы формы", имеющие как бы неисторическую природу. Точно так же Любищев, будучи решительным противником иррационализма, признавал историзм Бергсона, переплетавшийся и даже сливавшийся с иррационализмом. Эволюционные взгляды Любищева вызывают ряд недоумений даже при самом благожелательном к ним отношении. Он пишет о номогенетическом и тихогенетическом компонентах эволюции, а дальше чуть ли не сортирует эволюционные явления по их случайному или неслучайному характеру (например, мутации случайны, а "вавиловские ряды" закономерны). В этих рассуждениях завзятого диалектика словно забыто положение диалектики об особом соотношении, взаимопереходах случайного и необходимого (закономерного).
Словом, в трудах Любищева содержится предостаточно поводов для критики, и она может всерьез увлечь. Но скажем сразу: за ее исход никак нельзя заранее поручиться.
Дело в том, что своей научной критикой Любищев поднял на огромную высоту этический кодекс науки. А. А. возвысил этику научного спора с уровня этикета до степени максимально благоприятных условий, необходимых для добывания истины, продвижения к ней непременно вместе с оппонентом (оппонентами). Эта этика нацелена всегда не на размежевание, а на сплочение научных сил, представляющих сколь угодно разные, в том числе полярно несовместимые тенденции. Одна из причин, почему Любищеву удавалось быть таким, заключается в том, что, как уже сказано, для него критика, спор не были средством самоутверждения, всегда оставаясь лишь инструментом познания. Кроме того, Любищев считал: в научной полемике никому не удается быть окончательно правым. А. А. вменял себе в обязанность с максимальной полнотой осмысливать прежде всего достоинства иной точки зрения и довел это свое умение до поразительного совершенства. Лишь затем он приступал к анализу ее недостатков. Он находил десятки соображений в защиту критикуемого им тезиса, прежде чем выдвигал свой. Любищев умел подбирать аргументы в пользу разных сторон, тогда как большинство из нас отдает симпатии одной стороне, отчего трудно быть объективным. При этом он не терял равновесия и потому находил разрешение в синтезе.
Для Любищева-критика и вообще для его способа мышления характерно высокое искусство преодолевать одномерность представлений, выходить к качественно новому уровню осмысления, когда оставляется место непредвиденному, когда допускается, что существуют и другие критерии, что, возможно, могут быть также иные измерения. При таком подходе самое сложное — отбор. Когда имеется одна ось, тогда просто — лево и право. Напротив, чтобы в условиях многомерности решить задачу отбора, необходим принцип комплексирования различных критериев, принцип комбинативности. Одна из сильных сторон научной критики и всей исследовательской деятельности А. А. — блестящая разработка и использование данного принципа.
Читателям Любищева, в том числе оппонентам, хорошо бы быть и с этим в ладах, что не так-то просто. Когда мы лишь определяем критерии, мы отталкиваемся от известного. Когда затем комплексируем их, иначе говоря, находим то, что в факторном анализе называют факторами, те же критерии утрачивают первичный смысл,' априори заданное содержание. После комплексирования, апостериори, они оказываются значимыми по-новому, богаче, чем любой входящий в них критерий. И это — путь к открытиям, к рождению новых понятий, новых научных ценностей. Принцип комплексирования, комбинативности проникает у Любищева всюду, поэтому он сам может служить одной из иллюстраций этического кодекса, о котором идет речь [22*, с. 47—48]. Вообще при оценке его воззрений надлежит быть на уровне.этого высокого кодекса. Научная этика — не просто средство познания. Материализованная в мысли и слове, она составляет неотъемлемое самой истины. И хотя, по словам Шиллера, истина ничуть не страдает от того, если кто-либо ее не признает, имеет смысл добавить: тот, кто не признает, — страдает.