Владимир Стасов - Училище правоведения сорок лет тому назад
Первую свою ночь в училище я проспал превосходно, как будто я тут давно уже жил. На утро встал тоже как будто у себя дома. Как я ни любил свой дом и всех своих домашних, но я и не думал тосковать. Любопытство и интерес ко всему новому были так сильно возбуждены, что поглощали меня всего. Училищная жизнь пошла для меня как по маслу; я скоро стал привыкать ко всем новым подробностям и порядкам жизни.
Наше училище появилось на свет всего лишь за несколько месяцев до моего поступления, и именно в декабре 1835 года. История его происхождения — совершенно исключительная и особенная между всеми нашими училищами. Все у нас в России, от верху и до низу, очень хорошо понимали в то время, что одна из самых больших наших язв — проклятое чиновничество, прогнившее до мозга костей, продажное, живущее взятками и не находящее в них ровно ничего худого, крючкотворствующее, кривящее на каждом шагу душой, пишущее горы дел, лукавое, но не умное, едва грамотное, свирепое за бумагами, хотя добродушное на вид дома и за вистом. Все на него горько жаловались в разговорах и рассказах, все поднимали его на зубок в романе и на театре, и, однако, дело не трогалось с места. Разговору было много, и все-таки никто ничего не предпринимал, ни кто ничего даже и не предлагал, чтобы помочь общей беде и вытравить гнойную болячку. И вдруг нашелся помощник, выступил вперед смелый начинатель, придумавший, что надо сделать и в ту же минуту энергически принявшийся за дело. Это был 23-летний юноша, едва сам кончивший воспитание, едва вступивший в период самостоятельности, — но тем-то его почин и решимость были неожиданнее. То было для него самое время для веселой и беззаботной жизни, для праздников, торжеств и пиров — он этого не захотел, от всего отказался и вместо того задумал крупное дело, серьезное и важное, требовавшее всего человека, всего его времени, забот и помыслов. Этот молодой человек, представлявший такое необыкновенное исключение в свои годы, был принц Петр Ольденбургский. По отцу, религии и серьезному, солидному воспитанию он был полуиностранец, хотя родился в России и по всем симпатиям и чувствам был настоящий русский. А когда он достиг совершеннолетия, то очутился владельцем нескольких миллионов, разросшихся, в продолжение его малолетства и юношества, из основной суммы, пришедшейся на его долю после его матери, великой княгини Екатерины Павловны. Как племянник императора, он скоро добился возможности осуществить свою мысль. Ему позволено было основать Училище правоведения, а приступая к его устройству, он отдал целый миллион на покупку дома и его обзаведение. Он считал училище чем-то своим, родным и близким себе: все свое время, все заботы и помышления отдавал ему. В училище он приезжал почти всякий день, иногда по нескольку раз в день, присутствовал при лекциях в классах, бывал во время рекреаций, навещал училище при обедах и ужинах; даром что сам лютеранин — стоял нередко на обедне и всенощной в училищной церкви и иногда приезжал даже ночью, возвращаясь из дворца или с какого-нибудь неизбежного собрания, бала, театра, и всякий раз оставался по нескольку часов. Тут он проходил по всем этажам и залам. Вообще говоря, навряд ли была такая подробность училищной жизни, которой бы он не видал собственными глазами и которую от него можно было бы спрятать или исказить. Все это имело чрезвычайно важные последствия: училище стало на такую ногу, на какой не стояло ни которое из тогдашних русских училищ, и во многом получило особенный характер. В нем несравненно менее было казенного, формального, рутинного и зато было (по крайней мере в первое, мое время) что-то, напоминавшее семейство и домашнее житье. Обращение было совсем иное, чем во всех других учебных заведениях.
Начать с того, что персонал нашего начальства, и малого и большого, был выбран не как попало, а с большим разбором и с большой заботой о воспитанниках. Между этими людьми не было ни одного деспота, ни одного злого или свирепого командира, какими тогда отличалось, к несчастью, большинство остальных русских училищ. Такое было тогда время, что каждого начальника выбирали, прежде всего, за уменье расправиться, держать в ежовых рукавицах. У нас было совсем другое: все наши начальники были избраны самим принцем, а он хотел, чтобы взятый им человек был, прежде всего, хороший человек. Конечно, не все вышли тут верхом совершенства, у многих были свои слабости, иногда крупные недостатки: нам, молодым мальчикам, они всегда были видны, как на ладони, известны до тонкости. И однакоже, в общем итоге, это все были люди очень недурные, честные и человечные, с которыми многие из нас продолжали с удовольствием знакомство и впоследствии, после выхода нашего из училища. Одно только, что можно было бы заметить, это то, что большинство главных наших начальников, да даже и преподавателей, были все иностранцы, по большей части немцы.
Наш директор Семен Антонович Пошман был, раньше училища, чиновником министерства юстиции; он служил по консультации. Это был человек малообразованный, довольно ограниченный, отроду на своем веку не читавший, кажется, даже газет и разве только в училище получивший кое о чем понятие, тершись постоянно о профессоров, учителей, курсы и классы. И все-таки это был человек, имевший большое уважение к наукам и просвещению. Почему он вздумал сделаться директором Училища правоведения — того, я думаю, никто бы сказать не мог. Выгодная оказия представилась, вот и все, конечно. Он был строг, порядочный крикун, но в сущности добрый человек и никого не сделал несчастным из всех сотен мальчиков и молодых людей, попавших под его начало. Любил «хорошие манеры» (которые нам всегда рекомендовал), с родителями и родственниками, особливо чиновными, знатными или богатыми, предпочитал говорить по-французски, и навряд ли кто слышал его говорящим по-немецки, не взирая на его национальность, точно так же, как навряд ли кто видал его иначе, как в вицмундире с утра и до вечера, а иногда даже и ночью, когда он сопровождал принца по дортуарам. Во все семь лет моего пребывания в училище я всего как-то раз встретил его в коричневом сюртуке, но и то было на страстной неделе, у него на квартире, когда все училище было распущено по домам. Я потом рассказывал это событие товарищам, как какое-то чудо: удивлениям и комментариям не было конца. По субботам, вечером, у него бывали маленькие собрания, куда водили лучших и развязнейших учеников, надев им мундиры, и это считалось великою честью и отличием. На эти вечеринки приезжали родственники, и всего более родственницы воспитанников, сестры, кузины, молодые матери и тетушки, и происходили танцы. Начальнические отношения еще более исчезали тут, и вечеринки происходили точно будто дома или у знакомых. Мы очень любили Пошмана (когда только не бранили, как бранят всякого вообще начальника, даже лучшего, — это уже дело неизбежное), но все-таки пускали про него множество выдуманных рассказов, анекдотов и соображений. Например, у нас всегда рассказывали, что у него в семействе есть налицо представители всех религий мира: сам он католик; жена его Анна Петровна, молчаливая, но добрая и совершенно ничтожная дама с красными пятнами во все лицо, всегда усердно предлагавшая нам «еще одну чашечку чаю», — русская; сестра Анна Антоновна, маленькая горбатенькая старушка с черными острыми глазами и часто насмешливою, злою речью, великая фортепианистка, — лютеранка; лакей Игнатий, с толстой, курчавой, черной головой, про которого в одной нашей песне распевалось, что во время субботних танцев «Игнашка разносит пастилки», — магометанин, а толстая разжиревшая собачонка, любимица горбатой сестры директорской, — язычница. Да, мы распевали, рассказывали и распускали про Пошмана мало ли что; иной раз насмехались над ним, но все-таки любили, потому что он был почти что совершенно справедлив и если кривил иной раз душой, ради связей и важных знакомств, то всегда скорее в пользу кого-нибудь из нас, никогда к невыгоде; но главное, в чем его никогда никто из всех нас не упрекал и не заподозревал, — это в корыстолюбии или взяточничестве. Весь свой век он прожил честным бедняком, — а это молодой народ ценит куда как высоко.