Антология - Живой Есенин
Жене Литвинову и суждено было познакомить меня с поэтом Сергеем Есениным.
Случилось это летом тысяча девятьсот восемнадцатого года, то есть года через четыре после моего появления в Пензе. Я успел окончить гимназию, побывать на германском фронте и вернуться в Пензу в сортире вагона первого класса. Четверо суток провел бодрствуя на стульчаке и тем возбуждая зависть в товарищах моих по вагону, подобно мне бежавших с поля славы.
Женя Литвинов, увлеченный политикой (так же, как в свое время литературой), выписывал чуть ли не все газеты, выходящие в Москве и Петрограде.
Почти одновременно появились в левоэсеровском «Знамени труда» – «Скифы», «Двенадцать» и есенинские «Преображение» с «Инонией».
У Есенина тогда «лаяли облака», «ревела златозубая высь», богородица ходила с хворостиной, «скликая в рай телят», и, как со своей рязанской коровой, он обращался с богом, предлагая ему «отелиться».
Радуясь его стиху, силе слова и буйствующему крестьянскому разуму, я всячески силился представить себе поэта Сергея Есенина.
И в моем мозгу непременно возникал образ мужика лет под тридцать пять, роста в сажень, с бородой как поднос из красной меди.
Месяца через три я встретился с Есениным в Москве…
Хочется еще разок, напоследок, помянуть Женю Литвинова.
В двадцатом году мельком я увидел его на Кузнецком.
Он только что приехал в Москву и привез с собой из Пензы три дюжины столовых серебряных ложек.
В этих ложках сосредоточился весь остаток его немалого когда-то достояния. Был он купеческий сынок – каменный дом их в два этажа стоял на Сенной площади, и всякого добра в нем вдоволь.
Приехал Женя Литвинов в Москву за славой. На каком поприще должна была прийти к нему слава, он так хорошенько и не знал. Казалось ему (по мне судя и еще по одному своему гимназическому товарищу, Молабуху, разъезжавшему в качестве инспектора Наркомпути в отдельном салон-вагоне), что на пензяков в Москве слава валится прямо с неба.
Ежедневно, ожидая славы, Женя Литвинов продавал одну столовую ложку. Последний раз я встретил его в конце месяца со дня злосчастного приезда в Москву. У него осталось шесть серебряных ложек, а слава все не приходила. Он прожил в столице еще четыре дня. На последние две ложки купил обратный билет в Пензу.
С тех пор я больше его не встречал. Милая моя Пенза! Милые мои пензюки!
2
Первые недели я жил в Москве у своего двоюродного брата Бориса (по-семейному Боб) во 2-м Доме Советов (гост. «Метрополь») и был преисполнен необычайной гордости.
Еще бы: при входе на панели матрос с винтовкой, за столиком в вестибюле выдает пропуска красногвардеец с браунингом, отбирают пропуска два красноармейца с пулеметными лентами через плечо. Красноармейцы похожи на буров, а гостиница первого разряда на таинственный Трансвааль. Должен сознаться, что я даже был несколько огорчен, когда чай в номер внесло мирное существо в белом кружевном фартучке.
Часов в двенадцать ночи, когда я уже собирался натянуть одеяло на голову, в номер вбежал маленький легкий человек с светлыми глазами, светлыми волосами и бородкой, похожей на уголок холщовой скатерти.
Его глаза так весело прыгали, что я невольно подумал: не играл ли он перед тем, как войти сюда, на дворе в бабки, бил чугункой без промаха, обобрал дочиста своих приятелей и явился с карманами, оттопыренными от козен и медяков, что ставили «под кон»? Одним словом, он мне очень понравился.
Бегая по номеру, легкий человек тот наткнулся на стопку книг. На обложке верхнего экземпляра жирным шрифтом было тиснуто: «ИСХОД» и изображен некто звероподобный (не то на двух, не то на четырех ногах), уносящий голубыми лапищами в призрачную даль бахчисарайскую розу, величиной с кочан красной капусты.
В задание художника входило отразить мировую войну, февральскую революцию и октябрьский переворот.
Мой незнакомец открыл книжку и прочел вслух:
Милая,
Нежности ты моей
Побудь сегодня козлом отпущения.
Трехстишие называлось поэмой, и смысл, вложенный в него, должен был превосходить правдивостью и художественной силой все образы любви, созданные мировой литературой до сего времени. Так, по крайней мере, полагал автор.
Каково же было мое возмущение, когда наш незнакомец залился самым непристойнейшим в мире смехом, сразу обнаружив в себе человека, ничего не смыслящего в изящных искусствах.
И в довершение, держась за животики, он воскликнул:
– Это замечательно… Я еще никогда в жизни не читал подобной ерунды!..
Тогда Боб, ткнув пальцем в мою сторону, произнес:
– А вот и автор.
Незнакомец дружески протянул мне руку.
Когда минут через десять он вышел из комнаты, унося на память с собой первый имажинистский альманах, появившийся на свет в Пензе, я, дрожа от гнева, спросил Бориса:
– Кто этот ….?
– Бухарин! – ответил Боб, намазывая вывезенное мною из Пензы сливочное масло на кусочек черного хлеба.
В тот вечер решилась моя судьба. Через два дня я уже сидел за большим письменным столом ответственного литературного секретаря издательства ВЦИК, что помещалось на углу Тверской и Моховой.
Стоял теплый августовский день. Мой стол в издательстве помещался у окна. По улице ровными каменными рядами шли латыши. Казалось, что шинели их сшиты не из серого солдатского сукна, а из стали. Впереди несли стяг, на котором было написано:
МЫ ТРЕБУЕМ МАССОВОГО ТЕРРОРА
Меня кто-то легонько тронул за плечо:
– Скажите, товарищ, могу я пройти к заведующему издательством Константину Степановичу Еремееву?
Передо мной стоял паренек в светлой синей поддевке. Под синей поддевкой белая шелковая рубашка. Волосы волнистые, желтые, с золотым отблеском. Большой завиток как будто небрежно (но очень нарочно) падал на лоб. Завиток придавал ему схожесть с молоденьким хорошеньким парикмахером из провинции. И только голубые глаза (не очень большие и не очень красивые) делали лицо умнее – и завитка, и синей поддевочки, и вышитого, как русское полотенце, ворота шелковой рубашки.
– Скажите товарищу Еремееву, что его спрашивает Сергей Есенин.
3
В Москве я поселился (с гимназическим моим товарищем Молабухом) на Петровке, в квартире одного инженера.
Пустил он нас из боязни уплотнения, из страха за свою золоченую мебель с протертым плюшем, за массивные бронзовые канделябры и портреты предков (так называли мы родителей инженера, развешанных по стенам в тяжелых рамах).
Надежд инженера мы не оправдали. На другой же день по переезде стащили со стен засиженных мухами предков, навалили их целую гору и вынесли в кухню.