Игорь Ильинский - Сам о себе
То же самое я вижу в тебе, дорогой Володюшка! В моих ушах сейчас так и звенит твой голос: «Я сам! Сам! Сам...»
Желание испытать все самому, проникнуть и познать все своими ощущениями, чувствами, своим нутром, недоверчивость к чужим советам и мнениям, с одной стороны, ведет к самостоятельности и независимости в будущем. С другой же стороны, увы, к эгоизму и нетерпимости. «Я сам! Сам я везде!» – кричит и Иван Александрович Хлестаков. Вот куда ведет излишняя дозировка «самости». В тончайших дозировках – секреты роста художника, секреты его мастерства. «Талант – это вера в себя». Правильное утверждение! Но дайте только этой вере замкнуться в самой себе, дайте этой вере укрепиться сверх меры, дайте этой вере уничтожить сомнения, неудовлетворенность художника собой, его поиски и критическое отношение к себе – и талант, как известно, обратится в свою противоположность, превратится в самомнение, остановится в своем росте и совершенствовании и застынет в тупом самолюбовании. Немало таких примеров мы видим вокруг. Но при всем отчаянии актера-художника, при всех его сомнениях в себе, где-то внутри остается и теплится вера в то, что ты можешь справиться со всеми встретившимися трудностями, со всеми разочарованиями в себе, что ты, окунувшись с головой в работу, преодолеешь и полюбишь в своем творчестве эти трудности, не сразу давшиеся тебе решения и находки, и обретешь снова столь нужную веру в себя.
В моей жизни не было ни одной роли, в процессе работы над которой я бы не отказывался от нее дважды или трижды. Так было во всех ролях, и, пожалуй, чем лучше выходили роли, тем больше было припадков отчаяния и неверия в себя.
Что таить! Мне посчастливилось в жизни в том, что меня любили и лелеяли сначала мои родители и близкие, а в дальнейшем любили и лелеяли первые мои учителя, которые любовно и терпеливо пестовали меня, убеждали и возвращали меня к вере в себя, легонько и нежно подталкивали меня, увлекая новыми возможностями и открывая передо мной, может быть, еще неясные и недоступные мне, но прекрасные и великолепные дали и горизонты в искусстве.
Как необходима такая любовь к актерам со стороны руководства и режиссуры театра и кино не только в юности, но и потом, в зрелом, преклонном и прочем дальнейшем малоприятном возрасте.
Всю жизнь нужна актеру такая любовь. Ведь настоящий актер учится и совершенствуется до самой смерти.
Повторяю, что такую любовь и такую, как говорится, истинно творческую атмосферу я имел всю (или почти всю) мою жизнь.
Словом, у меня были хорошие театральные няньки, а покуда в том возрасте, который я сейчас описываю, в то время, когда я хотел стать извозчиком и мечтал иметь настоящую лошадку, у меня тоже была хорошая нянька, на которой я ездил верхом и взапряжку, в буквальном и переносном смысле. Это была добрая няня, и она первая показала мне, как можно хорошо изображать и перевоплощаться в лошадку. Она показала мне воочию силу фантазии, и она, кстати, как лошадка была и удобнее и покладистее, чем та, настоящая, на которую я сел впервые в деревне.
Насколько мне не изменяет память, моя мать была в какой-то степени последовательницей так называемого в то время «свободного воспитания». Что это точно значило, я до сих пор хорошо не знаю, но я помню, что позднее кто-то из знакомых мне об этом говорил.
Рассказывали мне также, что я в детстве так орал, что соседи хотели заявить в полицию о том, что рядом в квартире, по-видимому, родители истязают ребенка. Само собой разумеется, что при «свободном воспитании» меня пальцем никто не трогал, и покуда это «свободное воспитание» заключалось в том, что я свободно орал во всю мочь.
Врезались мне в память отрывочные воспоминания о 1905 годе. Жили мы тогда в доме Бахрушиных, около булочной Филиппова, рядом с Тверской, в Глинищевском переулке (ныне улица Немировича-Данченко).
Помню, ужасное впечатление произвел на меня рассказ о том, что нашего дворника Степана застрелили черносотенцы за то, что он был в красной рубашке. Мне так было жалко его и так это казалось непостижимо несправедливым и трагически бессмысленным даже такому маленькому мальчику, каким был я.
Но из окна, от которого меня все же оттаскивали, потому что «свободное воспитание» было относительным, я видел красиво гарцующих казаков, которые улыбались и махали мне рукой. А может быть, это опять относилось только к няньке, которая была около меня.
Мне и не думалось, что эти молодцы, гарцующие на таких красивых лошадях, могли сами убить или служили тем, которые убили бедного нашего Степана.
Вспоминая свое детство, я должен сказать и о том, что мать моя была религиозна, но в церковь ходила довольно редко и была во многом последовательницей учения Л.Н. Толстого. Конечно, влияние этих взглядов не могло пройти для меня бесследно, но должен еще раз заметить, что влияние это было отнюдь не навязчиво, да и в этих взглядах сама мать была не так уж уверена, настоящей последовательницей Толстого ее нельзя было назвать. Отец же вообще не любил говорить ни на политические, ни на религиозные, ни на философские темы.
Трудно мне понять, чем объяснялось его нежелание говорить на эти темы. Во всяком случае, даже в отрочестве и юности все неясные мне политические вопросы оставались дома для меня неразрешенными. Отец упорно уклонялся от разговора на подобные темы, по-видимому, его вполне устраивало, что сын его растет вне политики.
Взгляды его политические так и остались для меня неизвестными. Но я знал, что в студенческие годы отец участвовал в каких-то «беспорядках» революционного характера и придерживался демократических взглядов, не принадлежа к какой-либо партии. Но в своем воспитании я этого никогда не чувствовал, а в раннем детстве и подавно.
Отец был, как мне кажется, человеком неверующим, но и тут не давал ответа, верующий он или неверующий. Во всяком случае, в церковь он не ходил, никогда не крестился, но взглядов своих не навязывал. У нас в доме принимали священников, бывали молебны и меня водили в церковь исповедоваться и причащаться. В комнате моей матери и в детской висели иконы. Моя крестная мать Варвара Андреевна Чернышева была очень религиозна. Когда я гостил у них в доме, я всегда ходил с ее детьми в церковь. Но ходил я в церковь и исповедовался и причащался только в том случае, если я сам этого хотел. Правда, в церкви меня главным образом привлекали разные внешние украшения. Приятно было во время причастия глотнуть особенного, настоящего вкусного вина, таинственно и интересно было исповедоваться батюшке в своих грехах, интересно вставать, совсем как взрослому, и отправляться к заутрене в церковь ночью или пронести зажженную свечку, чтобы она не погасла до дому, от двенадцати евангелий в страстной четверг. Все эти обряды и увлекательные процессы представляли для меня свой интерес.