Ирина Гуро - Ранний свет зимою
— Принес. — Миней вынул из кармана свечу и зажег ее от плавающего в стеарине фитилька.
Светлые блики заиграли вокруг, причудливые тени по углам зашевелились.
Миней заметил, улыбаясь:
— Романтическое у нас с вами свидание, Петр Петрович.
— Кстати о романтике, — медленно произнес тот. — Видите ли, Миней, я вовсе не Петр Петрович Корочкин, а Степан Иванович Новоселов…
Миней покраснел: они дружески встречались два года, и он даже не знал настоящего имени своего учителя. Но тотчас же мысленно одернул себя: нет, нет еще настоящей привычки к конспирации!
Его собеседник продолжал:
— Я уже бывал в этих краях, Миней. Десять лет назад я пришел с партией каторжан на Кару. Годами был я тогда немного помоложе, чем вы сейчас. А политически — много моложе. Через полгода бежал. Удачно, очень удачно. Вот только памятка осталась — царапнула пуля конвойного. — Степан Иванович показал белый рубец на пальце. — А в остальном все прошло как по маслу. Степан Иванович Новоселов перестал существовать. Знаете, искусство преображаться — это великая вещь!
— Я подумал об этом, едва узнав вас сегодня утром.
— Ну и стал я жить-поживать на птичьих правах: сегодня — здесь, завтра — там. На первых порах мне помогали товарищи. Потом пришел собственный опыт. Опыт нелегального существования. И, когда все же провалился по другому делу, остался неопознанным, отделался ссылкой. Теперь, в Нерчинске, кто-то из знавших меня раньше — вернее всего, из старых каторжан — узнал меня и выдал как Новоселова. Что ж, к этому всегда надо быть готовым. Меня предупредили, и я немедля снялся с якоря… — Новоселов добавил: — В Нерчинске есть один тип, служит на почте телеграфистом. Когда-то был выслан по пустяковому делу. Теперь он трется около нашего брата, вынюхивает и доносит. Так я у него с таинственным видом попросил взаймы форменную тужурку. Дал с охотой. Ну, тужурочка пропала — я ее в помойку забросил…
Миней посмотрел недоуменно и вдруг засмеялся так, что фанерные стены дацана задрожали. Сняв пенсне, он вытирал навернувшиеся на глаза слезы, повторяя:
— Так вот в чем дело-то с почтовиками! А их, рабов божиих, хватают! А их-то тащат!
Степан Иванович, опустив голову на руку, задумчиво проговорил:
— Десять лет! Капризная вещь — человеческая память. Иногда кажется, что это было совсем недавно — так отчетливо встает перед тобой прошлое…
…Арестант осужденный резко отличается от подследственного. Приговор состоялся, из тебя не пытаются больше выудить, вытянуть, выжать сведения о «преступной деятельности» и имена «сотоварищей по таковой». Тюремный режим смягчается. Реже крутится заслонка «глазка», обнаруживая бычье око надзирателя, меньше строгостей на прогулке во дворе тюрьмы.
Кое-кому даже разрешают свидания. Но, конечно, не Степану Новоселову, приговоренному по 251 и 252 статьям, — за «распространение воззваний, направленных к явному неповиновению верховной власти…» Да, если бы и разрешили ему свидание, кто бы явился на него! Товарищи отсиживаются где-то тут за стеной, любимая девушка — в женской тюрьме предварительного заключения. А родных у него нет.
В камере, куда Степана Ивановича поместили после приговора, он нашел Георгия Каневского, которого несколько раз встречал на воле. Жена Каневского, курсистка, сообщила ему на свидании, что скоро отправка.
Оставалось только ждать этапа, а там — длинный, томительный путь и новая жизнь. Какая уж там ни будь, а жизнь! Впрочем, Степан Иванович был уверен в возможности побега. Уж он-то во всяком случае сбежит.
Но, когда тюремная карета загромыхала по булыжникам, такая вдруг охватила тоска! За тонкой стенкой шумела ночная, знакомая до мелочей улица.
Арестантов грузили в вагоны на глухой, безлюдной платформе вдали от вокзалов. И здесь вдруг пришло непонятное вначале чувство освобождения. Потом Степан Иванович разобрался: это был конец одиночества! Отныне он был тесно связан с товарищами по заключению. И еще: конвой нервничал, то и дело пересчитывал партию. Принимались меры против побегов. Следовательно, побег был возможен!
Степан подумал об этом уже в вагоне, засмеялся, затряс решетку окна.
— Перестаньте! Сейчас явится «стерегущий», а мы тут в разгаре спора! — закричал маленький студент Эфрос с черной и курчавой как у негра, головой.
Степан прислушался: медленно, слегка заикаясь, говорил Каневский. Слова ронял небрежно, без нажима, нанизывая довод за доводом, цитату за цитатой. У него была удивительная способность запоминать дословно целые абзацы. В самом облике Каневского было что-то начетническое: высокий, тощий, со светлыми прищуренными глазами. Пенсне у него отобрали в тюрьме, чтобы не вскрыл стеклами вены. Каневский удивился; поджимая тонкие губы, говорил:
«Не имел в мыслях резаться и вообще использовать пенсне не по назначению».
Сейчас он цитировал Каутского. Голос звучал ровно. Новоселов вспомнил, что он и со свидания с женой приходил таким же спокойным. Нет, Степан так не мог — радовался бурно, печалился до глубины души.
Ранним утром на какой-то станции долго стояли: паровоз брал воду. Моросил дождь. На дощатой платформе не было ни души. Черные поля открывались прямо за станцией; уходя к горизонту, скрывались в серой пелене дождя. За частоколом две девочки, накрывшись одним мешком, смотрели на поезд. Грусть и нежность охватили Степана, даже слезы выступили. И снова плыли в окна рощи, и худые мосты, и убогие деревеньки. Под Вяткой начались сплошные леса. Такое бесконечное развертывалось пространство, такая ширь! И манило все, и радовало, и печалило вместе. Россия из окна тюремного вагона — тоже Россия!
А в вагоне между тем кипели споры. Степан слушал жадно: тюрьма — университет рабочего человека.
Длинноволосый, похожий на семинариста учитель Греков возражал Каневскому:
— Все, что вы говорите, Георгий Алексеевич, верно, но какое отношение это имеет к России? Где у нас сложившиеся капиталистические отношения? Посмотрите в окно: серость, нищета, а сами рассказывать изволили о загранице, где мужик в шляпе ходит…
Степан не вмешивался в спор. Не потому, что был самым молодым. Что-то мешало ему поддержать Каневского. Знания Георгия Алексеевича казались Степану слишком оторванными от жизни, от рабочего движения. Впрочем, он так мало знал Каневского.
— Степан Иванович! Вы чего прилипли к окошку? Увидят — щит опустят.
Степан улыбался смущенно. Как передать товарищам, чем полна душа…
«Выдь на Волгу, чей стон раздается»… — пели за перегородкой. Конвойный отмыкал дверь с решеткой, отделяющую купе от коридора, вставлял свечу в фонарь.