Татьяна Бобровникова - Сципион Африканский
Поэт постоянно слышит звуки тех миров, а иногда и видит пришельцев оттуда.
«На бездонных глубинах духа, где человек перестает быть человеком, на глубинах, недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, — катятся звуковые волны, подобные волнам эфира, объемлющим вселенную; там идут ритмические колебания, подобные процессам, образующим горы, ветры, морские течения, растительный и животный мир».[55]
Сильно ошибется тот, кто примет описываемые Блоком звуки за некую аллегорию. Поэт и правда слышал звуки. Во время написания «Двенадцати» он слышал страшный шум:
Он записывает:
«Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. Этот шум слышал Гоголь… Сегодня я — гений».
После этого он неожиданно оглох. На вопрос, почему он больше не пишет, он отвечал:
«Новых звуков давно уже не слышно… Было бы кощунственно и лживо напоминать рассудком звуки в беззвучном пространстве».[56]
Поразительные звуки слышал, по преданию, также Пифагор. Он единственный из смертных слышал «эфирные космические созвучия», «гармонию мироздания», то есть музыку сфер — «космические звучания из самого источника и корня природы» (Jambl. Vit. Pyth., 15). Иными словами, те звуки, о которых говорит Блок. Своим ученикам он пытался передать эти звуки в напевах лиры. Словом, поэты слышат звуки пространства, для нас пустого.
Но каким все-таки путем поэты могут слышать и видеть то, что недоступно обычным человеческим чувствам? Все они согласно утверждают, что в повседневной жизни они вполне обычные люди. Но вдруг на них «находит»:
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботы суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
«Потому что легкое существо поэт, и крылатое, и священное, и творить он способен не прежде, чем станет боговдохновенным и исступленным и потеряет присутствие ума; пока владеет умом, никакой человек не способен творить и прорицать… Бог, отнимая у них ум, употребляет их себе в служители», — пишет Платон (Ion., 534 В — Е). Почему же поэт может творить, только лишившись рассудка? Потому, отвечает Платон, что тогда в него вселяется бог и говорит его устами. «Поэты не что иное, как толмачи богов, одержимые тем, в чьей власти находятся» (ibid.). Цветаева так описывает состояние поэтического творчества: «В человека вселился демон… Почему из всех, кто ходит по улицам Москвы и Парижа, именно на меня находит, и внешне так находит, что пены у рта нет, на ровном месте не падаю, что ни в больницу, ни в участок не заберут».[57] То есть вселение даймона Цветаева сравнивает с эпилептическим припадком. Пушкин также момент вдохновения называет вселением Бога и описывает его так:
«Но уже импровизатор чувствовал приближение Бога… Лицо его страшно побледнело, он затрясся, как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнем; он приподнял рукой черные свои волосы, отер высокое чело, покрытое каплями пота».
Здесь сказано просто «Бог». Но поэты часто указывают на собственных демонов — Муз. Платон пишет: «Один поэт зависит от одной Музы, другой — от другой. Зависимость же эту мы называем одержимостью» (Ion., 536 А). Пифагор слышал музыку сфер «при помощи некого несказанного и непредставимого даймона» (Jambl. Vit. Pyth., 15).
Сразу бросается в глаза разительное сходство между образом поэта и Сципиона. Поэты не проводят ночи в посте и молитвах. Напротив, в обычной жизни они зачастую «гуляки праздные», как пушкинский Моцарт. Но лишь они услышат голос даймона, как становятся боговдохновенными пророками. Само лицо их, голос и осанка меняется, как у Публия. Но можем ли мы называть поэтом человека, не написавшего ни строчки? Блок говорит, что поэт — это не тот, кто пишет стихи. Напротив, пишет он стихи именно потому, что он поэт. Поэт тот, кто приобщается к звуковой стихии вселенной.[58] И в этом смысле Сципион, и Сократ, и Пифагор были поэтами.
К Публию Сципиону и относились как к поэту, а не как к пророку, ибо пророков почитают, поэтов же зачастую презирают как людей непонятных и вредных. На Публия многие смотрели как на фантазера, полного странных бредней. В этом смысле говорит Аппиан, утверждающий, что Публий и сам верил своим странным вымыслам и «всю жизнь сочинял о себе сказки» (Арр., Hiber., 88). Видимо, мы должны поверить этому сообщению, так как и Полибий с Ливием подтверждают, что Публий рассказывал о себе чудесные вещи; только они не осуждают его, как Аппиан, ибо видят в его поведении весьма определенный политический смысл. А Ливий прибавляет, что Публий любил окружать себя ореолом таинственности.
Кто знает? Может быть, следует представлять Сципиона похожим на тех таинственных людей, происходящих из страны неведомой и лучезарной, этих изгнанных из Атлантиды саламандров или Просперов Альпанусов, здесь, на земле, кажущихся удивительными чудаками, которых так любил выводить в своих сказках Гофман. Сидя в кругу бюргеров за кружкой пива, пуская из своей трубки колечки дыма, они на вопрос о своей родне с невозмутимым и непроницаемым видом рассказывают чудесную историю о царице Лилии и юноше Фосфоре.
— Помилуйте, почтеннейший, — слышится со всех сторон, — это же какая-то странная аллегория, а мы вас просили рассказать что-нибудь о себе, притом что-нибудь достоверное.
— Так что же?.. То, что я вам сейчас рассказал, и есть самое достоверное из всего, что я вам могу предложить, добрые люди, и в известном смысле оно относится и к моей жизни, ибо я происхожу именно из той долины, и огненная лилия, ставшая под конец царицей, была моя пра-пра-пра-бабушка, так что я сам, собственно говоря, принц… Но если бы я знал, что любовная история, которой я обязан своим происхождением, так мало вам понравится, я бы сообщил вам скорее кое-какие новости, которые передал мне мой брат при вчерашнем посещении.
— Как, у вас есть брат, господин архивариус? Где же он? Где он живет? Также на королевской службе или он, может быть, приватный ученый? — раздавались со всех сторон вопросы.
— Нет, — отвечал архивариус, холодно и спокойно нюхая табак, — он стал на дурную дорогу и пошел в драконы…
— В драконы, — раздалось отовсюду, точно эхо.