Невероятная жизнь Анны Ахматовой. Мы и Анна Ахматова - Нори Паоло
В этом есть доля правды: Ахматова могла вести себя как королева, безучастная к мирским делам, даже если они касались лично ее.
Однако тогда, в 1946 году, ее самообладание объяснялось проще: никто не сообщил ей об исключении из Союза писателей.
Она просто не знала.
Как и в случае с Рейснер.
Ей прекрасно удавалось оставаться в неведении.
13. Трудности понимания
13.1. Точка зрения
В тот период я не раз слышал, как комментаторы критически отзывались о людях, считавших, что проблему России и Украины сначала нужно изучить и разобраться в ней и только потом судить.
Борясь со своим невежеством в этом вопросе, я обнаружил одну вещь, которая показалась мне интересной. Джованни Савино, который еще несколько месяцев назад преподавал в Москве, в Российской академии народного хозяйства и государственной службы при Президенте Российской Федерации, но уехал оттуда, когда обстановка накалилась, и стал приглашенным профессором Пармского университета, опубликовал в те дни статью, в которой напомнил, как Александр Солженицын, получивший в 1970 году Нобелевскую премию по литературе, через двадцать лет, в начале 1990-х, написал письмо украинскому диссиденту Святославу Караванскому. В этом письме, среди прочего, есть такие строки: «Сейчас, когда на Западной Украине валят памятники Ленину, – почему же западные украинцы страстнее всех хотят, чтобы Украина имела именно ленинские границы, дарованные ей батюшкой Лениным, когда он искал как-то ублаготворить ее за лишение независимости – и прирезал к ней от веку Украиной не бывшие Новороссию (Югороссию), Донбасс и значительные части Левобережья. И теперь украинские националисты броней стоят за эти „священные“ ленинские границы?» Затем Савино напоминает, что в 2006 году Солженицын осудил «в интервью еженедельнику „Московские новости“ цели НАТО на Украине и растущее притеснение русскоязычного населения в стране, утверждая, что Москва ни в коем случае не станет отказываться от них».
Вот такая точка зрения.
13.2. Одна сложность
«Войну и мир» Лев Толстой начал писать в 1863 году. Изначально он задумывал роман о Декабрьском восстании 1825 года. Постепенно замысел менялся, и начать действие романа Толстой решил с 1805 года. Он считал, что прошло слишком мало времени, чтобы браться за литературную разработку темы декабристов.
Таким людям, как я, авторам книг, которые в профессиональной среде именуются «литературными текстами», на мой взгляд, непозволительно комментировать то, что происходит сегодня на Украине, в России и на Донбассе.
Тем не менее никто не запрещает нам поразмышлять о том, что происходило, так сказать, «позавчера» – в условном 1805 году. Для нас, сегодняшних, 1805 год – это советский период.
Великому русскому писателю Сергею Довлатову, который родился в 1941 году в России, недалеко от Уфы, и умер в 1990 году в Нью-Йорке, так и не удалось издать в России ни одной книги. Эмигрировав в США, он публикует в «Нью-Йоркере» рассказ, прочитав который Курт Воннегут пишет ему письмо со словами «вы разбили мне сердце». Воннегут, американец, служивший своей стране во Вторую мировую войну, не смог опубликовать в «Нью-Йоркере» ни одного рассказа, а Довлатов, русский, приезжает в Америку и – бац! – его рассказ уже печатают в «Нью-Йоркере»!
Воннегут поздравил Довлатова с «прекрасным рассказом», а «Нью-Йоркер» – с публикацией текста, в котором в кои-то веки речь не идет о постоянных читателях «Нью-Йоркера».
«Буду рад видеть вас снова и прочесть ваши новые вещи, – заключает Воннегут. – Ваши дарования нужны этой безумной стране. Нам повезло, что вы приехали сюда».
Спустя несколько лет Довлатов, в свою очередь, напишет небольшой текст, в котором сравнит Советский Союз и Соединенные Штаты Америки (цитирую его по книге «Марш одиноких», вышедшей в издательстве «Селлерио» в переводе Лауры Сальмон – как и весь Довлатов, изданный в Италии).
«Я не спорю, – пишет Довлатов. – Советское государство – нелучшее место на земле. И много там было ужасного. Однако было и такое, чего мы вовек не забудем.
Режьте меня, четвертуйте, но спички были лучше здешних. Это мелочь, для начала.
Продолжим. Милиция в Ленинграде действовала оперативней.
Я не говорю про диссидентов. Про зловещие акции КГБ. Я говорю о рядовых нормальных милиционерах. И о рядовых нормальных хулиганах…
Если крикнуть на московской улице „Помогите!“ – толпа сбежится. А тут – проходят мимо.
Там в автобусе места старикам уступали. А здесь – никогда. Ни при каких обстоятельствах. И надо сказать, мы к этому быстро привыкли.
В общем, много было хорошего. Помогали друг другу как-то охотнее. И в драку лезли, не боясь последствий. И с последней десяткой расставались без мучительных колебаний.
Не мне ругать Америку. Я и уцелел-то лишь благодаря эмиграции. И все больше люблю эту страну. Что не мешает, я думаю, любить покинутую родину…
Спички – мелочь. Важнее другое. Есть такое понятие – общественное мнение. В Москве оно было реальной силой. Человек стыдился лгать. Стыдился заискивать перед властями. Стыдился быть корыстным, хитрым, злым.
Перед ним захлопывались двери. Он становился посмешищем, изгоем. И это было страшнее тюрьмы».
Полная противоположность тому, что я думал о Советском Союзе до первой поездки туда.
Как же это сложно!
13.3. Великие писатели
В то время на Украине решили изъять из библиотек все книги, изданные в России.
Я узнал об этом вскоре после того, как мне в руки попала биография Михаила Булгакова, написанная Алексеем Варламовым. В аннотации к книге приводилась такая цитата:
«Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, – мой писательский долг, так же, как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы и полагаю, что, если кто-нибудь из писателей задумал бы доказывать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода» [53].
13.4. Главный вопрос
Говорят, что главный русский вопрос уже не «Что делать?» или «Кто виноват?», а «Ты меня уважаешь?».
Припоминается отрывок из моей книги «Великая Россия. Портативная версия», изданной несколько лет назад и посвященной моим впечатлениям о России и русских за те тридцать лет, что я туда ездил.
«Когда вы попадаете на русское застолье и выпиваете, затем снова выпиваете, и снова выпиваете, и опять выпиваете, и еще раз выпиваете, в какой-то момент русский, сидящий рядом с вами, солидный человек, у которого есть семья и работа, возможно, серьезная работа, – он может оказаться художником, издателем или профессором университета, и вот этот господин, с которым вы едва знакомы, опрокидывавший весь вечер рюмку за рюмкой, вдруг склоняет голову вам на плечо и спрашивает: „Ты меня уважаешь?“»
13.5. Чувство
Толстой, тоже побывавший на войне, в одном из последних своих произведений, повести «Хаджи-Мурат» (опубликованной посмертно, в 1912 году), рассказывает о чеченском повстанце, который решает перейти на сторону русских. Повесть начинается с того, что Хаджи-Мурата укрывает в своей сакле чеченец Садо. Его пятнадцатилетний сын, юноша с черными, как смородина, глазами, смотрит на Хаджи-Мурата как на героя и, очевидно, хочет быть на него похожим.
Через несколько глав Толстой возвращает читателя в тот же аул, но уже переживший нападение русских.
«Садо, – пишет Толстой, – уходил с семьей в горы, когда русские подходили к аулу. Вернувшись в свой аул, Садо нашел свою саклю разрушенной: крыша была провалена, и дверь и столбы галерейки сожжены, и внутренность огажена. Сын же его, тот красивый, с блестящими глазами мальчик, который восторженно смотрел на Хаджи-Мурата, был привезен мертвым к мечети на покрытой буркой лошади. Он был проткнут штыком в спину. Благообразная женщина, служившая, во время его посещения, Хаджи-Мурату, теперь, в разорванной на груди рубахе, открывавшей ее старые, обвисшие груди, с распущенными волосами, стояла над сыном и царапала себе в кровь лицо и не переставая выла. Садо с киркой и лопатой ушел с родными копать могилу сыну. Старик дед сидел у стены разваленной сакли и, строгая палочку, тупо смотрел перед собой. Он только что вернулся со своего пчельника. Бывшие там два стожка сена были сожжены; были поломаны и обожжены посаженные стариком и выхоженные абрикосовые и вишневые деревья и, главное, сожжены все ульи с пчелами. Вой женщин слышался во всех домах и на площади, куда были привезены еще два тела. Малые дети ревели вместе с матерями. Ревела и голодная скотина, которой нечего было дать. Взрослые дети не играли, а испуганными глазами смотрели на старших.