Семeн Бронин - История моей матери. Роман-биография
— Не очень. Не знаю только, что я на вашем месте делать буду.
— Ты уже к моему месту примеряешься? — удивился он.
— Вы ж сами сказали.
— Сказал, но не всему же верить, Рене. Запомни это для начала. А еще точнее, ничего не бери на веру. Мы лично верим только Марксу и Ленину — потому, что не были знакомы с ними. А если б были, то еще вопрос — может быть, тоже остерегались. Верить надо не людям, Рене, а идеям: эти не подведут. Тем более что их всегда на свой лад перекроить можно.
— Я Дорио жду? — спросила она, покоробленная его цинизмом, к которому не успела еще привыкнуть. — Чего он хочет?
— Посмотреть на тебя, — и глянул многозначительно. — Нам, Рене, нужны настоящие люди, а они на дороге не валяются, их искать надо. У него нюх на таких, он тебя учуял на расстоянии. А когда узнает, что ты в лицее учишься, вообще не отстанет. Любит умных и ученых: питает слабость к образованию. Сам-то он только курсы Коминтерна в Москве кончил — зато учился, говорят, блестяще. Его там на руках носили. Зиновьев про него сказал: наконец-то во Франции настоящий большевик появился. Знаешь, кто такой Зиновьев?
— Нет.
— А Мануильский? Товарищ Ману, как Фишю сказал?
— Тоже нет.
— Ну и не надо тебе пока. А то в лицее проболтаешься. Узнаешь, когда сюда придешь…
Дорио оказался крупным массивным человеком с большим лобастым лицом и недоверчивыми крупными глазами: на первый взгляд неповоротливый, но исполненный внутренней силы, словно собранный в скрытую пружину. От него исходило некое излучение, вербующее ему новых сторонников и почитателей — своего рода чувственный магнетизм, привораживающий к себе женские сердца и мужские взгляды. Он умел в два счета завести толпу на митингах, увлечь ее с собой на пикеты и заграждения и действительно был любим рабочими больше всего за то, что первый и без оглядки ввязывался в бой с полицией и вел себя при этом как уличный бретер или мушкетер эпохи Людовиков. По тому как он прошел и сел к столу, было видно, что и в эту минуту он невольно и по привычке взвешивает каждый шаг и вкладывает в него свой природный дар и приобретенное актерское искусство, чтобы опутать очередную жертву, заполучить ее в свои сети.
— Это та девочка, — спросил он и взыскующе уставился на Рене, — что весь Париж плакатами обклеила?
— Она, — сказал Фоше. — Не весь Париж, но она. И еще трое ребят с нею… Фонтень приходил.
— Жаловаться? Это потом. Сначала это: это важнее, — и показал на Рене, от которой не отрывал пытливого взгляда, будто стремился влезть в ее душу. — И все четверо из юношеской ячейки? Говори, не смущайся.
Рене и не думала стесняться.
— Не совсем так. Сначала обклеили, потом в ячейку вступили.
— Сначала сделали революцию, потом вступили в партию? — Дорио повеселел. — Это по-нашему. А кто они такие? Ребята твои.
— Леон — художник, без работы сидит. А Батист с Люком уличные ребята. Гавроши.
— А ты чем занимаешься?
— Учусь в лицее Расина.
— В лицее Расина? А дружишь с ними?
— Нет. Только для этого познакомилась. Другие не хотели.
— Еще бы! Кто этим заниматься будет? Для других каштаны из огня таскать. А кто познакомил тебя с ними?
— Жак.
— А это кто?
— Был хороший парень. Теперь вор с нашей улицы.
— Вор с нашей улицы. Замечательно. — Дорио получал видимое удовольствие от разговора. — Видишь? А ты мне про Фонтеня. Что такое Фонтень? Вчерашний день, и ничего больше. Ну хорошо, с теми ты только для «акции-реакции» познакомилась. А с Жаком-то у тебя другие отношения. Любовник, небось?
— Да нет! — Рене посмеялась над его предположением. — Нравилась ему чуть-чуть. Ему многие нравятся.
— Но не обошлось без этого. А оно никогда не обходится.
Рене свернула разговор, не дала ему оседлать любимого конька:
— Нельзя ему помочь? Он сидит сейчас.
— Где?
— Не знаю точно. Можно узнать.
— Но в тюряге?.. — Рене подтвердила это молчанием. — Можно попробовать. — Дорио помедлил для виду. — Но вряд ли он эту помощь примет. Могут неправильно понять: через полицию же пойдет. Лучше деньги дать. Они каждому понятны. Сколько у тебя? — спросил он Фоше.
— Немного. Франков тридцать.
— Вот и дай их. А она отнесет куда надо.
— Жозефине, — сказала Рене.
— Видишь. Не такое уж это шапошное знакомство: какая-то Жозефина еще объявилась… — И поскольку Рене молчала, спросил: — Ты-то сама чем заниматься хочешь?
— Не знаю. Учусь пока.
— А зачем в политику полезла?
— Для разнообразия… И не люблю несправедливостей. Это ж несправедливо — рабочих шпионами изображать.
— Да уж конечно. Какие шпионы могут быть? Да еще с кинжалами в зубах. Кто теперь через границы с ножами в зубах переползает? Клевета, и ничего больше… Пойдешь к нам?
— Кем?
— Кем придется. На кого выучишься. Ты, главное, учебы не бросай: нам умные и культурные люди нужны. Смотри только, чтоб тебя из лицея твоего не вытурили. За твои художества. Надо как-то маскироваться.
— Она в ячейке под другой фамилией выступает, — сказал Фоше. — По фамилии отчима.
— Видал? Да она прирожденная нелегалка. Ладно, Рене. Ступай и жди от нас сигнала. Можешь считать, ты у нас на крючке — мы от тебя не отстанем. Если захочешь, конечно, — оговорился он. — Насильно мы никого к себе не тащим…
— И что этот Фонтень? — спросил он, когда Рене вышла и с лица его сошла маска добродушного гостеприимного хозяина и очертилась неуютная и пренебрежительная складка. — Как гиря на ногах — Фонтень этот.
— Любэ на него наехал. Глаз ему подбил.
— Это я уже слышал: десять человек по дороге доложили. Любэ, конечно, надо дать по рукам: чтоб не распускал их — надо знать, где можно, где нельзя, но с Фонтенем тоже надо кончать. Небось, снова надумал учить: у него манера такая — вверх палец подымать и двигать им взад-вперед. Школьный учитель — как был им, так и остался.
— Говорит, что нам ни к чему теперь бучу затевать. Учитывая решение Политбюро.
— Так и сказал? — удивился Дорио. — Это он напрасно. Наоборот — самое время. Чем раньше мы от него отделаемся, тем для нас лучше. Он всегда мне в обузу был, а сейчас тем более. Я ж его из жалости подобрал. Меня русские о нем спрашивали, я так и сказал — пожалел, а они не поняли: не знают вообще такого чувства. У них давно к нему претензии — с тех пор, как он в Москву на переговоры ездил и условия Коминтерна не принял.
— Один?
— Один. Сказал, что слишком жесткое подчинение, или что-то вроде этого. Там еще Кашен был — так этот, как старая проститутка, подумал, подумал и подписал, остался на празднование годовщины революции, а Фонтень уехал на неделю раньше.