Лев Аннинский - Три еретика
Ив 1856 году, и весь 1857 год, уже вновь включившись в работу над романом, Писемский, несомненно, вглядывается в развернувшееся чиновное «обновленство»: что–что, а этот мир он еще по костромской службе знает досконально. Однако и ему требуется в работе годовой просвет, чтобы присмотреться к тому, что происходит. И — чтобы решиться.
Наконец, еще один пункт требует рабочей паузы перед четвертой частью романа, пункт самый глубокий, творчески сокровенный и плохо поддающийся рассудочному объяснению. При переходе к финальной части Писемский еще раз внутренне меняет точку отсчета в оценке своего героя.
Вообще говоря, эти повороты дорого обойдутся ему как романисту. Хотя они в его характере: пылком и заражающемся.
Забегая вперед — вот два читательских свидетельства.
А.Плещеев пишет Ф.Достоевскому в Семипалатинск: «Читаете ли Вы „Тысячу душ“ Писемского в „Отечественных записках“? По–моему, это такая вещь, перед которой вся нынешняя пишущая братия бледнеет. Сколько правды, и знания русской действительности. Здесь характеры есть».
По части «правды» и «действительности» Достоевский, конечно, в высшей степени способен оценить Писемского, особенно если дойдет до последней дерзкой части романа. Дойдет ли? Достоевскому мешает именно то, что его ранит чисто читательски: фальшь в движении характеров. Он настолько болезненно переживает художественные сбои и насильственные авторские толчки, что есть опасность: до «правды» и «действительности» он просто не доберется.
31 мая 1858 года Достоевский из Семипалатинска отвечает на письмо своего брата Михаила, мнение которого о «Тысяче душ», видимо, близко к плещеевскому. А вот мнение Ф.Достоевского: «…Неужели ты считаешь роман Писемского прекрасным? Это только посредственность, и хотя золотая, но только все–таки посредственность. Есть ли хоть один новый характер, созданный, никогда не являвшийся? Все это уже было и явилось давно у наших писателей–новаторов, особенно у Гоголя. Это все старые темы на новый лад. Превосходная клейка по чужим образцам… Правда, я прочел только две части; журналы поздно доходят к нам. Окончание второй части решительно неправдоподобно и совершенно испорчено. Калинович, обманывающий сознательно, — невозможен. Калинович по тому, как показал нам автор прежде, должен был принести жертву, предложить жениться, покрасоваться, насладиться в душе своим благородством и быть уверенным, что он не обманет. Калинович так самолюбив, что не может себя даже и про себя считать подлецом. Конечно, он насладится всем этим, переночует с Настенькой и потом, конечно, надует, но это потом, когда действительность велит, и, конечно, сам себя утешит, скажет и тут, что поступил благородно. Но Калинович, надувающий сознательно и ночующий с Настенькой, — отвратителен и невозможен, то есть возможен, только не Калинович. Но довольно об этих пустяках…»
Отсутствие дальнейших упоминаний о «Тысяче душ» в бумагах Достоевского подтверждает, что он так и оставил роман Писемского в разряде пустяков. Что невозможно художественно, то невозможно вообще.
Так. Но мы–то теперь судим не только читательски — мы драму писателя прослеживаем. С читательской точки зрения то, что делает с героем Писемский, нехорошо и невыгодно. Но с точки зрения судьбы, ему начертанной, это по меньшей мере интересно. Калинович ведь не только Настеньку «надувает», а потом и Полину. Он эти вещи проделывает с реалиями, более значимыми в русской истории. Он и генерал, и либерал, и… Так что преодолеем читательское сопротивление и вдумаемся в смысл того, как и почему автор романа по ходу дела обманывает наши ожидания.
Когда Калинович, отъезжая из провинции в Петербург, бросает Настеньку Годневу и потом женится на генеральский дочери Полине из денежных и карьерных соображений, мы убеждаемся, что идеалист и честный человек оказался подлецом. Читательски это несколько неожиданного достаточно традиционно, чтобы с таким поворотом примириться.
Но когда Калинович, возвратившись из Петербурга в провинцию уже в роли вице–губернатора, начинает искоренять взяточничество и беззаконие, — с ним происходит превращение куда менее традиционное для литературной логики: конченый подлец оказывается… честным человеком.
В роли начальника губернии, таким образом, подвизается, мало сказать, идеалист, романтик — это еще куда ни шло, — но чуть не социалист, — тут есть от чего прийти в читательское замешательство, не так ли? Мы все–таки привыкли, что подлость необратима, что пошлость, подчиняющая себе душу человека, портит эту душу всерьез; не перечисляя иных тому примеров, вспомним, как Гончаров за десять лет до того высказался на эту тему в «Обыкновенной истории». А тут человек перевернулся дважды, да как! Подлейшим образом, путем прямого предательства достиг самых низких целей и… душой не испортился!
Мы, далее, привыкли, читая русскую классику, что «сверху» идет большею частью ложь и гадость: чем выше забирается человек по иерархической, чиновной лестнице, тем меньше у него возможностей делать добро и больше возможностей делать зло. А тут в качестве провозвестника либерализма, демократии и честного закона выступает начальник губернии. Чуть не «деус экс махина». И от чего же он гибнет? Отнюдь не от противодействия «верхов», как надо бы ожидать. От всеобщего сопротивления снизу гибнет честный Калинович! Кто виноват в его погибели? Никто… персонально. «Все» виноваты. Почва.
Писемский, таким образом, дважды идет против течения. Во–первых, он отказывается искать виноватых в «начальстве». И, во–вторых, он… вообще отказывается искать виноватых. Двойной вызов: Герцену и Салтыкову–Щедрину, с их яростными попытками докопаться до виновников, с их бесстрашным вызовом властям предержащим: «Кто виноват?» — вроде бы и давно спрошено, а помнится свежо, и вот–вот в Лондоне будет переиздано, а «Губернские очерки», всколыхнувшие Россию, появляются как раз в ту пору, когда Писемский обдумывает и пишет четвертую часть «Тысячи душ».
Наконец, он отходит от привычных путей еще в одном, важнейшем для литературы пункте: в вопросе о «лишнем человеке». Как–то уже начало свыкаться русское сознание с тем, что умный человек на Руси применить себя к делу не может, что он в деле «лишний»; ведется так от Пушкина, от Лермонтова, да и Тургенев «Рудина» своего уже написал, а Лаврецкого как раз пишет. Автор «Тысячи душ» идет вразрез и с этой линией. Он пытается опровергнуть «лишнего человека». Он умного героя рискует–таки пустить в дело!