Виктор Есипов - Четыре жизни Василия Аксенова
Есть и еще один аспект, придающий переписке особый интерес: эпистолярное общение Евгении Гинзбург и Василия Аксенова помогает им обоим прийти к творчеству, осознать себя писателями. Не случайно и ее, и его литературные дебюты осуществились независимо друг от друга примерно в одно и то же время, в конце пятидесятых – начале шестидесятых годов прошлого века…
Последние соображения автору этих строк и редакции журнала «Октябрь», где первоначально были напечатаны выбранные места из этой переписки, представились все-таки более важными.
Несмотря на то что годы лагерей и ссылок окончательно разъединили родителей Василия Аксенова, они оба солидарно и согласованно наставляли своего отдаленного от них немалыми расстояниями отпрыска на «путь истинный», что не всегда находило понимание с его стороны.
При чтении этой уникальной переписки открывается известная всем временам ситуация «отцов и детей». Родителям, ярким представителям своего поколения, пережившего революцию, войны, коллективизацию, индустриализацию, массовые репрессии и реабилитацию, хотелось, чтобы сын унаследовал именно их мысли и представления о жизни, а он принадлежал уже к совсем другому времени. К тому же, хотя мы не располагаем ни одним ответным письмом самого Василия Аксенова, даже из родительских писем к нему возникает ощущение человека, обладающего уже довольно сильным характером и имеющего твердое понимание того, что ему нужно, а что нет. И действительно, он уже многое испытал: сиротство, участь сына «врагов народа», лишения военных лет и скудный быт лет послевоенных, он уже в полной мере ощущал мертвящий дух повседневной советской казенщины и всем существом восставал против него. А тут еще воспоминания военного детства об американской помощи по ленд-лизу: вкус настоящей тушенки, крепкие джинсы, неснашиваемые башмаки. Да еще американский джаз, занесенный в провинциальную Казань неведомо откуда взявшимися Олегом Лундстремом и его оркестрантами!..
Студент Казанского, вскоре Ленинградского медицинского института в начале переписки, а позже – молодой врач, Василий Аксенов был стилягой по убеждению, вместо солидной карьеры врача мечтал (чтобы посмотреть мир) устроиться медиком на суда дальнего плавания, влюблялся, по мнению родителей, не в тех девушек. При этом и политические взгляды сына были уже куда более радикальными, чем у его прошедших лагеря и тюрьмы, но еще сохранявших верность коммунистическим иллюзиям родителей. Поэтому их сообщения о восстановлении в коммунистической партии, как и совет матери вступить в партию ему самому, вряд ли могли вызвать у него воодушевление.
Евгения Семеновна переживала пристрастия и увлечения сына (особенно его приверженность к «стиляжеству») очень эмоционально, порой слишком драматизировала житейскую ситуацию. Очень больно ранило ее, что сын месяцами не отвечает на ее взволнованные письма. Характер ее претензий к сыну и опасения за его судьбу отразились в письме от 25 июня 1954 года к младшей сестре Наталье Соломоновне Гинзбург, которая жила в Ленинграде:
«Родная моя Наташа! Сегодня тебе по порядку о всех художествах моего младшего отпрыска. 15-го числа получаю от него телеграмму: „Экзамены сдал, есть возможность поехать на практику в Магадан. Срочно высылай деньги“. Я высылаю ему 4 тысячи и жду. На мое сиротское счастье идет стена дождей и туманов, 4 дня подряд нет летной погоды. Я нервничаю, 3 дня езжу на аэродром, а он валяется в Якутске, в Охотске в ожидании погоды. Наконец после недельных тревог и страданий, 23/VI, в 5 ч. вечера он прилетает, пробыв в дороге шесть дней вместо двух.
И что же оказывается? Оказывается, что ему никто не давал сюда направления на практику, наоборот, ему была назначена для практики Казань, но он, проходив четыре дня, решил, что можно уехать сюда, пройти практику здесь, а потом поставить директора перед фактом. Ход рассуждений у него такой: во-первых, там могут не заметить, что он исчез, т. к., дескать, дело организовано бестолково, суматошно и могут вообще не заметить, что одного не хватает. Во-вторых, если и заметят, то Марик Гольдштейн обещал ему через своего папу все замазать и уладить, а, кроме того, он ведь переводится в Ленинград, а там, мол, будет совершенно безразлично, пройдена ли практика в Казани или в Магадане – лишь бы была практика.
Можешь себе представить, как меня порадовали эти известия. Я в ужасе. Дать против себя такой козырь в руки этому тупому и мстительному директору[125], который его ненавидит. Самовольно уехать с практики! Конечно, я бы никогда не послала денег и не разрешила поездку, если бы знала эти обстоятельства.
Я надеялась, что тяжелые испытания, пережитые им в этом году[126], хоть немного образумят его, заставят повысить чувство ответственности, отказаться от этого идиотского „стиля“ и прочих клоунских выходок. Но не тут-то было! Если бы ты видела, в каком виде он прилетел! На нем была рубашка-ковбойка в цветную клетку, сверху какой-то совершенно немыслимый пиджак, тоже в клетку, но мелкую. Этот балахон неимоверной ширины с „вислыми“ плечами (он меня информировал, что это последний крик моды!). Ну просто – рыжий у ковра! Для довершения очарования – ситцевые штаны, которые ему коротки, а вместо головного убора – чудовищная шевелюра, передние пряди которой под порывами магаданского ветра свисали до подбородка.
Мне было стыдно перед моими учениками-выпускниками, которые были тут же, на аэродроме, в ожидании самолета на Москву. Они с таким интересом хотели видеть моего сына…»[127]
Весьма красочное описание любимого сына, приправленное изрядной долей сарказма!
При этом Евгения Семеновна постоянно делилась с Василием впечатлениями от прочитанного (стихов и прозы), от увиденных кинофильмов и, конечно, своим жизненным опытом (см., например, письмо от 28 февраля 1955 года).
Сквозной темой ряда писем Евгении Гинзбург является проблема теплого зимнего пальто, которое у Василия постоянно куда-то пропадает, а взамен появляется «стиляжная хламида». Все это нашло отражение в позднем рассказе Василия Аксенова «Три шинели и нос» (1996), где герой рассказа признается: «Я ненавидел свое зимнее пальто больше, чем Иосифа Виссарионовича Сталина. Это изделие, казалось, было специально спроектировано для унижения человеческого достоинства: пудовый драпец с ватином, мерзейший „котиковый“ воротник, тесные плечи, коровий загривок, кривая пола. Студенты в этих пальто напоминали толпу пожилых бюрократов».
И, конечно, вместо добротного советского «изделия» появлялось из комиссионки заношенное до дыр пальтишко «верблюжьего цвета», с которого «свисал пояс с металлической, не наших очертаний, пряжкой»: «На пряжке внутри фирменные буквы: Jennings! Внутренние органы неприлично заторопились. Пряжка с зубчиками. Пояс немного залохматился. Это из-за зубчиков, так и полагается. Да ему сто лет, этому пальтишке, молодой человек. Послушайте, дорогая девушка, будьте человеком, отложите его для меня! Я через два часа, через час приду с деньгами! Ну, вы комик, молодой человек! Да вы хоть примерьте» («Три шинели и Нос»).