Нина Одолинская - Советские каторжанки
Ты, наверное, думаешь, что я преувеличиваю, но я не первый день в армии, видел и хорошее и плохое, есть с чем сравнивать это мое положение. Приходится опять переживать 1945 год. А о 45-м годе ты кое-что знаешь. Я тебе рассказывал, когда был дома. Только я теперь постарше, и так много пережито плохого, что все это уже не таким тяжелым кажется.
Не слышно, как прежде, ни музыки, ни песен, нет праздничного настроения. Ведь у нас и кино не бывает, экран-то на сосну не повесишь, а больше негде.
...Знаешь, мама, меня отправили из Польши служить сюда частично из-за Нины, так что мне, пожалуй, в связь опять не попасть, не быть мне больше связистом, а жаль.
Да, мама, получаешь ли ты письма от Нины, как ее дела?
Я как уехал из Польши, так от нее не получал ни одного письма. Мне пишет только Нининой соседки тети Сони сын, говорит, что он тоже давно не получал писем ни от матери, ни от Нины, и очень беспокоится за мать.
Мамочка, я, наверное, своим письмом тоску на тебя нагнал, но знаешь, столько накипело за это время, правда, до сих пор как-то терпимо было, а вот теперь, когда люди веселятся, встречают Новый год, все это вылилось наружу. Такое жуткое настроение у меня сегодня, кажется, за всю службу такого не было. Ну ладно, хватит бумагу переводить.
Целую тебя, моя милая мамочка. Пиши почаще, здесь у всех у нас одна радость — это письма. Привет тете Лене и всем соседям.
Твой сын Валя».
Я перестала писать брату.
Мама написала в адресный стол Ленинграда, ей дали адрес Виктора Федоровича Кудрявцева. Но теперь я уже не могла решиться написать ему. Не имела морального права подводить под удар любимого человека, имя которого так долго оберегала от огласки. Решила про себя, что найду его только тогда, когда попаду домой. Если до сих пор он меня не искал (а я ему назвала одесский адрес) — значит, я ему не нужна. Или его нет в живых. Или грош цена его клятвам, которым я еще тогда не поверила.
Но все равно, я изо всех сил буду стараться прожить в лагере так, чтобы заслужить его уважение. Чтобы оставить за собой право считать себя человеком. Я ведь его не только люблю, но и уважаю, несмотря ни на что. Ведь в тех условиях, в которых мы встречались, абсолютно невозможно было на что-то рассчитывать в будущем. Да его могло и не быть, этого будущего. Так что клятвы, уверения, планы — все это наверняка было словесной мишурой для утешения перед утратой временных радостей взаимной близости. Я для него — эпизод, но он для меня — большой и умный, недостижимый и непостижимый, и я очень хочу заслужить хотя бы его уважение. А пока надо прекратить поиски. Отрезать и забыть. Во имя его благополучия.
Когда принесли записку из мужской зоны от Алексея Мельникова, я ответила приветливым добрым письмом. Алексей работал калькулятором при кухне лагеря, поэтому входил в «элиту» лагерного населения и имел больше возможностей по сравнению с теми, кто был на общих работах. Находили друг друга в лагере в основном люди, не замученные тяжелым трудом и бесправием. Работягам обычно не хватает сил и возможностей на общение и близость. И если они и дружили, то ограничивались только перепиской.
Алексей писал ласковые письма, писал грамотно, без ошибок. Сообщил, что был на воле преподавателем. Прислал в подарок нарядные меховые рукавички, маленькую передачу — кусочек какого-то жира и несколько конфет. А главное — находил ласковые слова, которых так не хватало мне в моем одиночестве.
Я радовалась письмам. Ждала их с волнением и нетерпением, писала длинные ответы, стараясь порадовать Алешу приветливым и нежным словом, но это не всегда удавалось, потому что дома в семье у нас не было обычая ласкать детей. Я была трудным, упрямым ребенком, а матери, вечно занятой домашней работой и сведением концов с концами при маленькой зарплате отца, было не до нежных слов. Да и годы скитаний и лишений отучили от сантиментов.
В письмах матери было много заботы и переживаний обо мне, добрых советов, но без ласковых слов. Вероятно, этой ласковости мне очень не хватало. Поэтому Алешины письма, несмотря на некоторую, на мой вкус, слащавость, меня согревали.
Встретиться было очень трудно, это казалось невозможным, но когда мне понадобилось попасть на рентген в городскую лагерную поликлинику, он сообщил, что тоже туда приедет.
Мы встретились в крохотной, без окошка, каморке с топчаном для процедур. Алеша оказался суетливым, очень подвижным блондином небольшого роста. Поцелуй не доставил радости, и я покорилась ему без особого желания, потому что по письмам представляла его совсем не таким. Но возможность близкого свидания обязательно надо было использовать. Другого раза могло и не быть. И мы использовали эту возможность до конца. Свидание было коротким, почти деловым, потому что нельзя было злоупотреблять чьим-то доверием, за которое человеку может грозить неприятность. Торопливо поцеловавшись на прощанье, мы ушли из каморки в разные стороны по больничному коридору.
После этого в письмах Алексей стал называть меня женой. Обещал написать в Одессу матери, но, как узнала я позже, почему-то не написал.
Записки шли, а свидания выпадали редко. На территории женской зоны была баня. Туда водили мыться мужчин. Алексей кому-то чем-то платил за то, чтобы можно было в комнатушке истопника бани побыть вместе с полчаса. Намекал в разговоре, что конвой упрямится, едва хватило денег, чтобы уговорить. Встречи по-прежнему носили почти деловой характер. Алексей был ласков и очень подвижен, а я терялась от того, что надо кого-то опасаться, чувствовало себя скованно и как-то не успевала отвечать ему лаской. Угнетала и возмущала необходимость скрываться, кого-то обманывать, хитрить — точно красть эту жалкую возможность физической близости.
За перехваченную записку наказывали тремя сутками штрафного изолятора. За нелегальное свидание грозило от десяти до пятнадцати суток ШИЗО.
Я радовалась встречам. Радовалась, что где-то недалеко, почти рядом есть человек, который обо мне заботится и ищет встречи. Что можно хоть добрым словом выказать тепло и заботу о друге.
Однажды на холстинке вышила египетскую мережку, и получилось оригинальное полотенце. Послало ему, завернув в кулек с сухофруктами. Он благодарил и просил не тратиться на подарки. Дескать, приходится их отдавать и делиться с чужими людьми.
Несмотря но запреты и наказания, жизнь шла своим чередом. Как всегда, заключенные были изобретательнее своих надзирателей, и наиболее предприимчивые находили самые невероятные лазейки и возможности. От этих возможностей рождались лагерные дети. Детей забирали в ясли, а матерей пускали через каждые три часа покормить малышей. Несколько месяцев такие «мамки» имели право на легкую работу в зоне, потом опять попадали на общие работы, а на свидание с ребенком их пускали раз в неделю. Когда детям исполнялось два года, их собирали и отправляли на материк в детдом. Из детдома нянечки сообщали в лагерь адрес, и «мамки» только из их писем узнавали о здоровье своих детей.