Красный лик: мемуары и публицистика - Иванов Всеволод Никанорович
Прохаживаясь по платформе, увидел я троих людей, по виду мастеровых. Прямо волками смотрели они на нас, на наши вооружённые фигуры, и было страшно за то количество ненависти, которое горело в их глазах…
Я подошёл к ним. При моём приближении один из них совершено определённым жестом засунул руку в карман полушубка.
– Ну что ж, братцы, долго ли ещё будем воевать? – возможно весело спросил я их.
Те насупились и стояли молча. На повторенный вопрос один сказал:
– Ну, кончайте вот сами, а мы за вами.
– А что у вас здесь на станции порасписано? – И такие-то мы, и сякие-то… С такими-то людьми ведь мира заключать не приходится…
– Вот и дерёмся…
– Доколе ж драться? Пока сполна всех не перебьём? Может, договориться как-нибудь можно?..
– Да вы вот не договариваетесь, да уходите…
– А почему уходим?
– А Бог вас знает… Умны, должно быть…
Меня взорвало…
– Ну, умны, не умны, а вас не глупее. Не хотим с большевиками жить – жили довольно.
– Да и мы с ними жили – ничего.
– Так что ж ты думаешь, неужто вся эта сила, что мимо вас который день идёт, – всё это зря взбаламучено? А может быть, и мы кое-что понимаем? И вот, паря, попомни: придут большевики, попробуешь, – тогда и нас поймёшь… Понял?
– Понял.
– Прости.
Мы, пожав друг другу руки, расстались. Чешский комендант ст. Байкал оказался весьма любезным человеком. Узнал нам по диспетчеру, что со станции Слюдянка по неизвестному направлению вышел отряд красных в 1000 человек, что ст. Мысовая занята японцами, окапывающимися на ней.
Со стороны Никольского послышались выстрелы; то к нему подходили уже красные части. Быстро переехали мы к себе и выступили вдоль западного берега Байкала до села Голоустовского.
В это время заставы Добровольческой дивизии вели уже бой с красными, прикрывая отход.
Поехали. В серо-жемчужной, снежной мгле Байкала слева вставали отвесные, серые, мрачные Кругобайкальские горы, вплотную подходящие к самой воде. Противоположного берега сегодня не было видно. Ветер дул нам в лицо, и по озеру летела танцующая, лёгкая, белая позёмка, не только обнажающая лёд, но и сдувающая его. Открытый лёд сиял, как зеркало. Где дорога была заснежена, сани ходко подавались вперёд. Где был открыт лёд – было мучение для наших по большей части некованых лошадей.
Некованым был и у меня коренник, а у пристяжки шипы сбились. Неловкий, неосторожный шаг, накат пристяжной, бегущей по снегу, саней, и огромный конь падал и беспомощно оставался лежать. Приходилось его подталкивать к снежному острову, чтобы ему было где прихватиться ногами, и подымать.
За 45-вёрстный рейд до Голоустова пришлось подымать лошадей раз пять. И сколько их осталось лежать в спокойной позе на льду, подогнув к зеркальному льду голову, словно смотрясь на своё отражение, засыпая в последнем смертном сне…
С приближением к Голоустову вьюга стала разыгрываться всё больше; страшно было видеть, как чью-то брошенную кошёвку с поднятыми оглоблями ветер унёс по льду в серебряную мятущуюся пыль вьюги… Какой-то поезд мертвецов…
Село Голоустовское оказалось маленьким селом, приютившимся на пятачке, образованном отошедшими от берега горами. Переполнено оно было гомерически. В избах не было места, с Байкала возвращались из-за вьюги, и мы поэтому разбили бивуак на кладбище вокруг крохотной церковки.
Стемнело, загорелись костры. Долго мне будет памятна эта ночь среди угрюмой природы под завывание отчаянного ветра. С Байкала всё время доносилось громкое придушенное, тяжкое уханье – то садился, ломался его толстый лёд.
Всё село было погружено во тьму, ибо те отряды, которым удалось забраться в избы, улицы позанимали своими подводами, а костров не раскладывали. Бивачными огнями сияло только кладбище да околицы. Опыт прошедшего дня не минул даром: везде разысканы были кузницы, летели искры у горнов, гремели удары молота: то ковались подковы и подковывались лошади для завтрашнего перехода через Байкал.
Спотыкаясь через тёмные сани под вой ветра, полночи проходил я, добиваясь ковки. Наконец, с некоторым скандалом, но это было улажено. Вернувшись к месту стоянки, попал к ужину: наши убили молодого жеребёнка, сварили его в котле вместе с овсом, и эту похлёбку ели мы в часовне кладбища, озарённой несколькими свечами. Вооружённые люди в шапках сидели, лежали на полу – вообще расположились, кто как мог, курили, и темны и строги были сквозь табачный дым лики икон.
Наутро с рассветом стали выступать по расписанию начальства. Огромным треугольником с вершиною на тоненькую дорогу вытянулось сразу огромное количество саней – до нескольких тысяч… Лёд под ними ухнул, и вся эта орава понеслась в разные стороны. Несчастья, однако, не случилось, лёд выдержал.
Видя, что переправа задерживается, наш командир отряда стал искать новых путей и решил идти не на Мысовую, а на Посольскую, следующую станцию на берегу Байкала Кругобайкальской железной дороги. Расстояние было то же, изменено было лишь направление радиуса, да пришлось бы самим торить дорогу.
Взяли проводника, поехали. Путь оказался труден – нужно было пробираться через торосы, объезжать их; лошади плохо бежали по чистому льду. Отъехав верст 10–12, мы увидали, что мысовская дорога совершенно пуста: вышедшие на неё уходили очень быстро, а вытянуться на нее из-за затора было чрезвычайно трудно. Мы свернули туда, и около 5 часов вечера во мгле замаячили горы восточного берега.
Это был убийственный переход. Дул отчаянный ветер, но на наше счастье не было мороза и снег лип на дорогу. Бесконечными рядами проносились пред нами лежащие, околевающие или уже околевшие кони… Около 300 штук насчитал я их и бросил считать вёрст за 15 до берега, где они лежали особенно густо. Видны были несколько голов, зажатых в трещину, вроде как бы шахматные фигуры. Но пуще всего уныние наводили бесчисленные брошенные сани и всюду постепенно бросаемые ящики со снарядами. Полураскрытые, блестящие, аккуратные, так не вязались они с этим хаосом и разрушением.
Пришлось подобрать себе в сани со снега одного сыпнотифозного – бедняга свалился со своих саней – замерзал, говорить не мог уже и только чуть двигал рукой к летящей мимо него веренице саней. Но суров закон великих бедствий – упал – пропал. Кое-где лежали и людские трупы.
Подъехали под какой-то железнодорожный мост – Мысовая. На станции – плакаты, приказы атамана Семёнова, в которых он приветствует нас как героев и офицеров производит в следующий чин… Сведения о нас он получил от пробравшихся вперёд под видом поляков генерала Н.М.Щербакова и полковника М.Я.Савича.
Какой контраст с только что утром читаной литературой на ст. Байкал!
Японцы, действительно, охраняли Мысовую. Они глядели на нас с любопытством и так же рассматривали мы их любопытные меховые шапки. Из уст в уста передавалось, что сюда подаются Читой вспомогательные поезда с фуражом и складом и что даже тут есть милиция.
И так сильна была среди этих простых, но твёрдых людей жажда известного государственного порядка, что такие факты принимались как откровение.
Спокойно, хотя и ненадолго, вздохнула армия, очутившись, наконец, на ст. Мысовой, но вместе с этим облегчением начались и известные затруднения.
Во-первых, всё начальство почувствовало вновь себя на твёрдом базисе. Налицо была железная дорога, налицо были восстановленные известные взаимоотношения с высшей властью. Опять начался «ренессанс генералов». Под них, под каждого отдельно, стали заниматься лучшие дома. Мы, прибыв одними из последних, принуждены были сбиться в числе человек сорока в маленькую квартирку железнодорожного рабочего, где и расположились на полу. И опять полились со стороны обитателей жалобы на дороговизну, на отсутствие порядка, полились рассказы про местных интервентов-американцев, незадолго только ушедших отсюда! «Карманы у них полны денег, – говорил один рабочий, – а голова разными мыслями. Баб и девок напортили – страшное дело сколько».
С другой стороны, и армия, очутившись в таком мирном положении, не смогла сразу встать на вполне мирный путь. Привычка к «спешиванию» шуб, сена, фуража осталась неистребимой. Стали поступать жалобы на исчезновение таких мирных вещей, как серебряные ложки. Конечно, всё это не могло быть отнесено на плюс, и ропот жителей отчётливо изобразился в заявлении одного местного полковника, никогда не выезжавшего из своего городка и рассказывавшего, что они тут «хорошо жили» и что мы – смутили их покой.