Александр Чуманов - Палка, палка, огуречик...
А в школе в иные моменты мерещилось учителям, а из-за них и нам, одноклассникам, что наш Леха вот-вот окончательно и бесповоротно встанет на путь исправления.
Но — нет. Этому не суждено было случиться никогда. Наоборот, Лехины отношения с породившим его обществом все более осложнялись, его вероломство достигло апогея, и казалось, что этому бандиту доставляет наибольшее удовольствие глумиться над лучшими чувствами тех, кто больше других в него поверил.
Попала в больницу с гипертоническим кризом наша добрейшая классная руководительница, единственный на всей земле взрослый человек, к которому Леха испытывал некое подобие почтения, а девочку-отличницу, красавицу Лорку, которая сперва ради воспитательных целей отважилась ходить с хулиганом — начиталась, дура, стихов Асадова, популярнейшего среди учительниц и отличниц поэта тех времен, — но вскоре влюбилась в него по уши, а Леха ее унизил, морально уничтожил самым беспардонным образом — повалил на парту, задрал подол школьного платья и, стащив панталоны до колен, приглашал всех желающих ущипнуть или погладить девчачью попку за двадцать копеек. Правда, желающих это проделать не нашлось, как не нашлось и способных заступиться…
Господи, стыдно-то как!..
После этого Леху решили-таки посадить. Но он (болтали, что нарочно), заправляя дома керогаз, плеснул керосином на себя и настолько сильно обжег руки, что потом несколько месяцев был в полной беспомощности, ходил в наброшенной на плечи и застегнутой телогрейке и даже малую нужду не мог самостоятельно справить, но лишь немногие из старых друзей соглашались помогать ему в этом жизненно важном деле.
А кое-кто, наоборот, не упускал случая поквитаться со своим бывшим мучителем, оказавшимся в беспомощности, норовил причинить ему боль как бы нечаянно. А Лехе, наверное, было здорово больно, потому что часто его организм при этом исторгал не только угрозы и ругательства, но и слезы, которые в прежние времена почти никому не доводилось увидеть.
Но не помню, чтобы хоть кто-нибудь отважился на откровенную месть. Что это было — великодушие или трусость? Или фантастическая смесь того и другого?..
Я был одним из немногих, кто дружбу с Лехой не прекратил, хотя к тому моменту само собой так выходило, что наши совместные похождения и приключения делались все более редкими. Не знаю, может, я видел от Лехи добра больше, чем другие, может, слово «друг» не хотелось мне считать пустым звуком, но я даже малую нужду помогал ему справлять, после чего демонстративно и тщательно мыл руки в ближайшей луже, не упуская возможности припомнить в этот момент какую-нибудь его давнюю гадость, причем не только по отношению ко мне.
И Леха покаянно кивал, охотно соглашался с моими аргументами, клялся самыми страшными клятвами, что когда совершенно выздоровеет, то сперва рассчитается со сволочами и отступниками, кои сейчас обнаглели и вовсю пользуются его немощью, а уж потом станет совсем-совсем другим человеком и даже перед Лоркой извинится, может, и женится потом.
И ни разу мне не хватило духу сказать Лехе то, что я много раз слышал от взрослых относительно его перспектив. А перспективы, по общему мнению, были безрадостны — никогда не суждено Лехиным рукам вернуть себе прежнюю силу, ловкость, подвижность.
Однако через какое-то время выяснилось, что даже работники медицины недооценили дьявольскую живучесть этого человека. Конечно, это выяснилось не вдруг, а постепенно, так что корефан мой в заточение все же угодил.
Ближе к старшим классам мои основные интересы, как ни странно, вдруг сосредоточились на учебе — абсолютно не помню, когда и куда подевалась моя великолепная коллекция. Слышал, что в те годы Леха держал в страхе танцплощадку и ДК, по-прежнему не церемонился с дамами — пинал их походя под зад и громко говорил в лицо гнусности, — но я на танцы не ходил, друзьями моими уже были приличные во всех отношениях парни и девчонки моего класса, а также ребята нашего нового дома, где отец мой однажды «охлопотал»-таки двухкомнатную «хрущобу», не оскверненную керосиново-коммунальным духом.
Леху посадили, и больше он в Арамили ни разу не появился. Был слух, что там, где он оказался, отморозков мочили по ночам. Вот, стало быть, и — его.
И все моментально забыли про нашего злого гения. Так, во всяком случае, мне еще недавно казалось. Но когда я затеял этот мой мемуар и стал расспрашивать одногодков, с которыми в детстве и юности даже знаком не был, то оказалось, что в памяти народной мрачный образ Лехи Ковкова не пропал без следа, а вполне свеж, хотя и утратил значительную долю былой мрачности.
Причем почтенные дамы, уже внуков имеющие, вспоминали антигероя, не скрывая содрогания, что естественно, однако к содроганию нередко примешивался еще и затаенный восторг; а солидные мужчины тоже доброго слова не говорили, но они явно занижали значение Лехи Ковкова в их юной жизни — кому охота помнить себя любимого законченным трусом и полным ничтожеством.
Впрочем, и дам, и мужчин я охотно извиняю за эту аберрацию памяти и даже умиляюсь: до чего живучи в нас легкомысленные девчонки и шебутные пацаны, давно, казалось бы, бесследно исчезнувшие под тяжкими наслоениями лет, неудач и рассыпавшихся в прах идеалов!..
А Нинку я потом еще долго встречал в разных местах Арамили. Они с Васькой, бывшим солдатом Советской Армии, были неразлучны, а при них неизменно находилась сперва одна сопливая девчушка, а потом — две.
И время от времени в этой быстро стареющей женщине, которая была неизменно приветлива со мной, да и у меня имелись все основания платить ей той же монетой, время от времени в ней словно бы просыпалась та всеми забытая оторва. И тогда Нина выкидывала какой-нибудь специфический номер, что мужу не нравилось, однако он явно не имел власти, что бы то ни было запрещать жене.
Так однажды, вспомнив юность, моя давняя наставница решила взбодрить весь осоловевший от жары пляж, где по чистой случайности оказался и я.
— Нин, может, не надо? — робко вякнул я, заметив в глазах женщины маленьких блескучих бесов.
— Ты чо, Сана?!
— Ну, как знаешь…
А Васька только глаза потупил…
Нина одним рывком стянула с головы платье, под которым обнаружились панталоны голубого трикотажа и белый атласный бюстгальтер, взобралась на вышку и с разбегу обрушилась в воду. Хотела лихо, как когда-то, но вышло неуклюже, по-коровьи…
Она плюхнулась на «пузу», едва не расплескав наш небольшой пруд, подняла тучу брызг, но все же из воды выбралась самостоятельно, морщась от боли и вполголоса матерясь, живот и ляжки были у нее при этом красными-красными, как внутренность арбуза, а глаза злые и несчастные.