Франсуаза Важнер - Госпожа Рекамье
Портреты, достойные оригинала
Как полагалось в то время, г-жа Рекамье заказала свой портрет знаменитому художнику. Первым делом она обратилась к Давиду.
Давид, друг Марата и Робеспьера, великий распорядитель революционных празднеств, тот, кого Дантон из телеги осужденных высокомерно назвал лакеем, бывший член Конвента, проголосовавший за казнь короля, забросивший карманьолу и красный колпак, чтобы служить имперскому орлу, а впоследствии умерший в изгнании, в Брюсселе… Давид, развивавший античный стиль во Франции, великий творец, неистовый в жизни и классический в искусстве, должен был за плату изобразить самую грациозную из банкирш…
Он принялся за работу весной 1800 года, но не сумел закончить набросок. Порой прекращение работы вменяли в вину самой Жюльетте: она-де закапризничала, то ли ноги ее на портрете показались ей чересчур большими, то ли она прислушалась к критике многочисленных друзей, навещавших ее в мастерской художника во время скучных сеансов позирования… Заблуждение. Давид был профессионалом. Что-то мешало ему в работе над портретом. Это «что-то» он подробно разъяснил в письме к модели: художник был неудовлетворен местом, выбранным для работы (свет падал не так, скрывая черты), и предлагал возобновить работу над портретом, но уже в другом помещении, обещая, что это будет шедевр, «творение, достойное оригинала».
Тогда Рекамье обратились к ученику Давида, Франсуа Жерару, который и создал желаемый шедевр. Жерар, человек сложный, с переменчивым настроением, обидчивый и торопливый, надолго связал свою судьбу с госпожой Рекамье, как будто этот первый заказ, покрывший обоих славой, соединил их узами отношений, которые уже ничто не сможет разорвать. В их очень живой переписке, сохраненной Жюльеттой, она держала себя с художником довольно властно, хотя и обходительно, что в целом явилось для него поощрением к творчеству.
И тем не менее портрет мог так и не появиться на свет! Жерар, как мы уже сказали, был обидчив. У Жюльетты, как и у любой светской женщины, было много друзей. Один из них, виконт де Ламуаньон, дворянин, выживший во время резни в Кибероне в июне 1795 года, в равной мере любезный и храбрый, умирал от желания присутствовать при сеансе позирования. Жюльетта долго мялась, но согласилась. Когда Ламуаньон явился на сеанс, Жерар пришел в ярость. «Входите, входите, сударь, — сказал он, открывая ему дверь с палитрой в руке, — но только после я вспорю свою картину!» «Я был бы в отчаянии, сударь, лишить потомство одного из ваших шедевров», — с поклоном ответил Ламуаньон и вышел. Да славятся его флегматичность и учтивость!
Не будь его и Жерара, нам было бы сложно представить себе Жюльетту в самом начале ее блестящих успехов в свете. От знаменитой картины веет особой атмосферой, она источает «запах женщины» — утонченный, проникновенный, незабываемый.
Ванная комната на античный манер: в мраморном полу ромбовидные отверстия цветком, предназначенные для стока воды, корзина с бельем стоит на полу, за креслом, на котором мирно отдыхает Жюльетта, как будто только что вышедшая из воды. Всё обрамляет и защищает ее: за пурпурным пологом угадывается парк, над портиком с порфировыми колоннами виден краешек как будто римского неба. Молодая женщина с совершенным телом томно придерживает длинное мягкое покрывало цвета желтого золота, наброшенное поверх матово-белого, очень открытого платья. В этой грациозной неподвижности всё дышит свежестью нимфы, занятой своим туалетом. На ней нет никаких украшений, кроме стрелы Амура, воткнутой в забранные наверх волосы. Элегантность фона, написанного Жераром, сочетание природных и архитектурных элементов подчеркивают достоинства модели: этот академический штрих, это стремление к абстрагированию придают полотну несравненную завершенность.
Набросок же Давида блещет своей простотой: никакой обстановки, если не считать масляной лампы, написанной молодым Энгром. Кушетка, на которой возлежит Жюльетта (реквизит из мастерской, изображенный Жакобом), два валика, положенные друг на друга, на которые модель опирается левой рукой, парадоксальным образом составляют с ней одно целое. Поза более целомудренная, чем на картине Жерара: платье, также на античный манер, с завышенной талией, не столь открыто, лицо Жюльетты становится от этого поразительно объемным. Короткие завитки волос, черная лента, обхватывающая лоб, открывают взгляд: он живой, острый. На портрете Давида в полуулыбке молодой женщины больше сдержанного лукавства, в нем меньше пассивности, сонной восприимчивости, чем у Жерара. В незавершенности есть что-то более современное, будяшее воображение… Картина Жерара совершенна, картина Давида — вызывающа. Какой из двух образов хотелось бы нам увидеть ожившим и сошедшим с полотна? Трудно сказать…
***Растущую популярность госпожи Рекамье увенчало одно событие парижской жизни: 4 апреля 1801 года, на Пасху, Жюльетта собирала пожертвования во время торжественной мессы.
Церковь Святого Рока на улице Сент-Оноре, первый камень которой был заложен Людовиком XIV в детстве, где похоронены Корнель, Ленотр и Дидро, наиболее посещаемая церковь столицы снова открылась для богослужения. Можно без труда представить себе впечатление, производимое колокольным перезвоном, священниками в стихарях, швейцарцами в мундирах, почти дневным светом тысяч свечей, в котором проступали дорические колонны центрального нефа, торжественным грохотом больших органов… Древний церемониал возрождался в присутствии несравненного собрания, возможно, более озабоченного прикрасами, чем молитвенной сосредоточенностью. Толпа собралась огромная. Кюре Клоду-Мари Мардюэлю кто-то свыше подсказал его выбор! Все толпились, чтобы полюбоваться прекрасной, элегантной г-жой Рекамье, совершавшей благое дело в сопровождении графа де Тиара, Эмманюэля Дюпати и Кристиана де Ламуаньона. И с большим успехом: пожертвовано было 20 тысяч франков. Для г-жи Рекамье это был триумф, что признавалось даже в полицейских донесениях. Она к этому привыкла.
«Газетт де Франс» так описывала волнения, вызванные ее появлением в саду Фраскати: «Можно сказать, что в данном случае она расплатилась за удовольствие быть красивой. Сердце кровью обливалось при виде того, как она отбивалась и, можно сказать, плыла в потоке любопытных, суетившихся вокруг нее. Вставали на стулья, вытягивали шеи, давились и чуть не задавили ту, что была предметом этого смешного и назойливого почитания, но тут она благоразумно предпочла удалиться. В манерах нынешней молодежи есть что-то невежественное, мрачное и непристойное, что будет очень трудно изменить, пока в общественных собраниях не возобладает приличная компания или пока она не станет собираться в своем узком кругу…»