Коллектив авторов Биографии и мемуары - Аракчеев: Свидетельства современников
Занимаясь своим порядком по Комитету и канцелярии, я заметил, однако, умножающуюся холодность графа Аракчеева и думал, в чистоте души своей, что он обрадуется, узнав, что меня не берут в заграничный вояж. Князь же Лопухин сам вызывался пред тем просить графа Аракчеева, чтобы оставили меня в Комитете, доказывая расстройство дел от моего отсутствия, особенно ежели Государь долго останется за границею. Так прошел и август, в котором удалось наконец графу Аракчееву совершить свое предприятие: удалить меня от лица Государя. 26 августа подписан указ о переводе меня в Государственный совет, по гражданскому департаменту, а объявлен не прежде, как чрез три дня по отбытии Государя из столицы, чего не мог я перенести хладнокровно. Хотя собственно для меня служба моя не унизилась от перевода сего; но тайна Аракчеева, который пред тем много делал мне неприятностей, и неизвестность, не уменьшится ли содержание мое, невольно приводили в размышление, не оклеветал ли он меня пред Государем, столь много оказавшим мне знаков своего внимания и доверенности. О городской же молве, признаюсь, я нимало не помышлял, во-первых, потому, что, кроме хорошего отзыва и сожаления, ничего говорено не было; а во-вторых, что, по общему мнению, сколь ни лестно находиться при Высочайшей особе, но поездки крайне меня расстроивали по части денежной, и я с 1816 года никакой не видал за то награды, да и ожидать не мог, зная, что Государь сам собою не вздумает, а граф Аракчеев от недоброжелательства и зависти не напомнит. Доказательство тому, что каждый год к Святой неделе представлял я чиновников своих к награждениям — они все то получали, что я назначу, по списку, но обо мне помину не было.
Сдав Комитет на другой же день по объявлении указа действительному статскому советнику Колосову[215], я донес Государю за границу, что сдал ему и все прочие поручения, на мне лежавшие, считая их не принадлежащими до должности моей по Государственному совету; а сам явился в Совет 3 сентября 1818 года.
1 октября придворный экипаж по требованию графа Аракчеева перешел от меня к Муравьеву. Это уменьшило содержание мое и показало все злодейство Аракчеева. Я мог бы писать Государю, под предлогом сомнения, что он за границею, а здесь действуют его именем; но рассчитывал, что это будет жалоба на графа Аракчеева, которого не променяют на меня, что одним только сим поступком мог бы он укорять меня за все время совместного с ним служения, и потому решился молчать <…>
События, в глазах моих совершившиеся при вступлении на престол императора Николая IС сентября месяца [1825 года], когда зарезана старая его [Аракчеева] любовница Настасья, он жил в деревне и сбросил с себя служебные обязанности, занимался истреблением дворни и личным влиянием на уголовный суд и новгородского гражданского губернатора Жеребцова, изгнанного после, за лишнюю ему угодливость, из службы. Но предчувствие ли, тайные ли известия, при уверенности, сколько он ненавидим в военном поселении, заставили его переехать в Петербург[216] и запереться так, что не пускал даже к себе военного генерал-губернатора графа Милорадовича, приезжавшего с поручениями от Николая Павловича. Потеря духа его была столь велика, что кстати рассказать здесь анекдот о полицеймейстере Чихачеве. Он был адъютантом графа Аракчеева, через него получил и место полицеймейстера, исполнял все его комиссии, словом, был и домашний человек, и приятель такой руки, что часто Аракчеев посылал сказать ему поутру, что сегодня будет у него обедать. Чихачев, видевший графа Аракчеева в последний раз в Грузине, в день похорон Настасьи (когда — о подлость величайшая! — архимандрит Фотий в надгробной речи утешал Аракчеева предвестием, что зарезанная поступила в сонм великомучениц[217]), узнав ночью о приезде графа Аракчеева, поспешил поутру заехать к нему; но в три приема получал один и тот же ответ, что «решительно ни об ком не велено докладывать». Вечером, часу в десятом, граф Милорадович призывает Чихачева и дает читать формальное отношение графа Аракчеева, коим [тот] просит воспретить Чихачеву беспокоить его, ибо надеется, что он «не состоит под надзором полиции». Все это и слухи, что в Грузине, при бытности полковника Тизенгаузена[218], исполняются уголовные приговоры с ужасною жестокостию, занимало публику рассказами и догадками <…> [14 декабря 1825 года] время близилось к двум часам, и дворец наполнился приехавшими по повестке для поздравления[219]. Дамы все были разряжены, но мужское одеяние представляло пестроту, ибо многие, быв оповещены на службе, чтобы не опоздать, прямо проехали во дворец в черных панталонах. Военные все уходили на площадь, и в зале оставались только два, князь Лобанов-Ростовский[220], по старости и непринадлежности к армии, и граф Аракчеев, по трусости, как говорили тогда, может быть, злословно, но на него жаль было смотреть: ни одна душа не останавливалась промолвить с ним слова[221], и он рад был, усевшись на диванчик с приехавшим во дворец князем Лопухиным, видеть его разговаривающего с графом Орловым[222], который неоднократно присыпан был с площади к императрицам.
Аракчеев подошел ко мне сначала с просьбою, не могу ли я, по старой дружбе, подарить ему экземпляр манифеста? Я послал своего курьера с полтинником в сенатскую типографию и через полчаса вручил Аракчееву просимый экземпляр. Он чувствительно благодарил и пожал мне руку (это было последнее явление в нашей драме, и я не встречался уже с Аракчеевым в остальные дни жизни его) и потом спросил: «Что, батюшка, есть ли утешительные вести?» Я ему сказал, что число строптивых увеличивается переходящими из полков солдатами к шайке, у Сената стоящей, и что Государь, не решаясь на крайнюю меру, надеется убеждениями образумить заблуждающихся, заботясь более о бедном графе Милорадовиче[223], за жизнь которого не ручаются доктора. Аракчеев с ужасом отошел от меня, услышав первый раз о ране, нанесенной графу Милорадовичу, хотя это несчастное приключение часа два всем уже известно было. <…>
К чести Государя сказать должно, что в комиссии[224] не было ни одной злой души, которая могла бы превратиться в инквизицию, и потому привлеченные к делу, не только невинные, но и мало виновные, немедленно отпускаемы были на свободу.
Впоследствии узнал я, что Царь, поговоря с преступником и видя раскаяние, тут же прощал или удалял на житье для выслуги, и таким образом, сто два человека не были даже преданы суду[225]; но больше или меньше знали о том в городе по родству или знакомству. Столица дорого пенила правило, принятое Императором, и общее мнение слилось в один вопрос: «Что бы было, если бы сидели в комиссии граф Аракчеев или Клейнмихель?» — разумея под сим не потачку злодеям, которыми всякий мерзил, но преследование личное, мщение и жадность к злодейству.