Николай Кузьмин - Круг царя Соломона
У костра к нам возвращается хорошее настроение. Мы проголодались и рады и каше, и арбузу, который следует за кашей. Санёка совсем развеселился и ораторствует:
– Жалко, Арефий, что ты с нами не ходил, не видал, какие Андрюшка фортели выкидывает. Он этой дуре бабе дал рвотного выпить, ее и начало наизнанку выворачивать. Она блюет, а он вопит: «Бес пошел, бес пошел!»
Зато в чертологии мы теперь профессора. Всё знаем: есть черти дневные и ночные, земные и водные, лесные и тростниковые, озерные и колодезные. Тебя здесь озерные черти не одолевают? Озеро-то близко.
Арефий зевает:
– Ну хватит про чертей, спать пора.
Костер погас, стало темно. Над головой засияло созвездиями темное августовское небо.
– Какая это звезда? – спросил Арефий.
– Вега, в созвездии Лиры.
Сашка стал тихонько декламировать:
В небесах торжественно и чудно,
Спит земля в сиянье голубом.
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего, жалею ли о чем?
– Поэзия! – сказал Санёка насмешливо, напирая на «о» и на «э»: пОЭзия.
– Оставь, не мешай человеку. Жарь, Сашка, дальше!
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть, —
продолжал Сашка и дочитал стихотворение до конца.
Мы постояли еще, помолчали и полезли в шалаш укладываться на ночлег,
Судья и Венера
Дом был одноэтажный, деревянный, серый, старое «дворянское гнездо»; окна высокие с полукруглым верхом, сирень – ровесница дому – разрослась в палисаднике густо и зелено. Я открывал калитку, проходил двором мимо доброй и нестрашной собаки, сеттера сучки Альмы, и входил в дом судьи.
В комнатах благоухало чем-то сладостным, волнующим, женским.
– Нард и шафран, аир и корица, мирра и алой со всякими лучшими ароматами… – шептал я, припоминая слова «Песни песней».
Царица ароматов – Пенорожденная – вся в чем-то кружевном, легком и прозрачном, сидела за роялем в солнечной гостиной и заливалась хрустальными руладами. Золотые волосы ее были зачесаны кверху и на шее вились мелкими колечками – «признак крови и силы», как заметил Тургенев.
Ее рулады без слов казались мне тогда одной из многих необъяснимых барских причуд, но мой оракул – страховой агент Федор Антонович говорил мне: «Нет, брат, у Маргариты Юрьевны действительно редкий голос, она поет, как настоящая оперная певица!»
Над роялем висел большой портрет судьи в широкой золотой раме. Портрет был схож: и борода судьи, и большой кадык над стоячим крахмальным воротничком, и длинный ноготь на мизинце правой руки, в которой он держал папиросу в янтарном мундштуке, и огонек папиросы, и синий дымок – все было на месте, но все неясно, как в тумане, – портрет был незакончен. Художница – сестра судьи – уехала в Париж доучиваться живописи.
Я проходил на цыпочках мимо хозяйки и кланялся ей в спину. Дальше идти надо было через ее комнату, обставленную нарядно и прихотливо, – ширмы из черного шелка с вышитыми на них птицами и хризантемами, мягкие ковры на полу, японские куклы на диване, розовые морские раковины, шелковые японские веера, строй хрустальных флаконов перед зеркалом, номера английского журнала «Studio» на низком «мавританском» столике, на стенах «панно» собственной работы: Маргарита Юрьевна рисовала акварелью и выжигала по дереву.
Здесь был полумрак и благоухало особенно сладко и душно, и я мысленно называл эту комнату «гротом Венеры»: я знал стихи Гейне о рыцаре Тангейзере, а судья к тому же был хромой, как и полагалось мужу Венеры – Вулкану. Дверь отсюда вела в детскую, где ожидал меня Костенька, единственный, как в небе солнышко, сыночек в семействе, милый, нежный, чистенький, с фарфоровым румянцем и розовыми промытыми ушками мальчик. Милый Костенька был лентяй и нахватал на экзаменах двоек, и вот теперь летом я готовил его к переэкзаменовкам. Впрочем, была у него и благородная страсть: он любил музыку и увлекался игрою на скрипке.
Над моими рисунками он всегда ахал и упросил меня, чтобы я показал их маме. Маргарита Юрьевна перелистала мои листочки бегло и рассеянно и сказала сыну с ласковой укоризной:
– А ты, Котик мой, совсем, совсем не умеешь рисовать!
– Я буду скрипачом, как Ян Кубелик, – сказал Костя гордо.
Он завел граммофон и поставил пластинку с «Серенадой» Дрдла. Бархатные звуки скрипки Кубелика задрожали в моем сердце, а Костенька, став в позу скрипача, изображал жестами, как играет Кубелик.
Папка с рисунками осталась пока у Костеньки: ему хотелось показать их отцу, но тому все было некогда.
Наконец судья выбрал время, и показ состоялся. Он сидел за большим письменным столом; на стенах кабинета повсюду висели охотничьи ружья, кинжалы и оленьи рога: хромой хозяин любил охоту.
Судья раскрыл папку, заглянул в нее, встал, длинный, голенастый, и, прихрамывая, пошел к двери. Оттуда неслись рулады. Судья открыл дверь и сказал ласковым и каким-то даже заискивающим голосом:
– Рита, ты видела, как рисует мальчик твоей модистки?
Рулады замолкли.
– Что? Что?
– Я говорю: ты видела, как рисует мальчик твоей модистки?
– Да, да, хорошо.
«Долдонь хоть сто раз: мальчик! мальчик! а сам-то ты хромой, некрасивый Вулкан, с противным, стянутым в складки шрамом за ухом, и твоя златоволосая Венера тебя, конечно, обманывает с каким-нибудь Марсом».
Судья вернулся к столу. Рулады за дверью раздались снова.
Вулкан рассматривал мои рисунки долго и придирчиво. Все выискивал ошибки: «Ухо нарисовано неправильно», «нос кривой», «в пропорциях наврал», «перспектива не сходится». Под конец он спросил:
– А можешь нарисовать портрет в обратную сторону?
Я не умел, да и не пробовал никогда, как-то не приходило в голову.
– То-то, молодой человек!
Однако в знак благоволения он позволил мне остаться вместе с Костенькой смотреть, как он будет разбирать свою нумизматическую коллекцию.
Монеты были сложены в ящиках на черном бархате в отличном порядке. Он вынимал их и протирал замшевой тряпочкой.
Было это не очень интересно, потому что судья показывал их издали, ревниво не выпуская из рук. Интересней было бы порыться в книжном шкафу, где стояло множество хорошо переплетенных книг и на одном большом томе на корешке значилось: «Сокровища искусства».
Я задрожал от лютого желания видеть эти неведомые мне сокровища.
– Можно посмотреть?
Вулкану, кажется, не очень хотелось затеваться с новым показом.
– Папа, мы осторожно, – поддержал меня Костенька.
– Хорошо, только ступайте и вымойте руки. Это очень дорогие гелиогравюры,[8] – сказал он, значительно подчеркивая слово «ге-ли-о-гра-вю-ры».