Анастасия Цветаева - Воспоминания
Марина ушла, чтобы не ушел Мур.
Сомневаться в этом могут лишь люди совершенно иного уровня, неспособные понять натуры Марины, ее неистовость, ее абсолютизм, – своей меркой мерящие!
Ее усталость росла. Она устала еще во Франции, где от нее отвернулись после ее публичного приветствия Маяковского, – она мне писала об этом; ее мало печатали. Она еще в 1934 году задумывала уйти из жизни, но ее удерживал сын.
«Мне все эти дни хочется написать свое завещание, -писала она А. Тесковой из Вана в, 21 ноября 1934 года. – Мне вообще хотелось бы не быть. Иду с Муром или без Мура, в школу или за молоком, – и, изнутри, сами собой
– слова завещания. Не вещественного – у меня ничего нет
– а что-то, что мне нужно, чтобы люди обо мне знали: разъяснение».
С 1939-го по 1941 годы, оставшись одна с Георгием, она жила блистательными стихотворными переводами. С войной они кончились, лопнули как детский воздушный шар.
Отъезд в неизвестность с людьми незнакомыми, неимение на кого опереться, чужие случайные люди. Елабуга, маленький захолустный город.
Пастернак чувствовал какую-то вину перед Мариной:
Что сделать мне тебе в угоду -Дай как-нибудь об этом весть,
В молчанья твоего ухода Упрек невысказанный есть.
Но если бы не только, а если б все писатели мира захотели бы преградить ей путь к ее шагу – она бы их отстранила.
В э т о т час она прошла бы сквозь них, как сквозь тень…
И я бы не удержала ее. На ходу своем она сжала бы мне руку, молча. Зная все, что я бы рвалась ей сказать. Полная своим рвением, не слыша меня в этот час…
В 1960 году, может быть и позднее, я встретилась с Ниной Герасимовной Яковлевой, которую, по словам знавших их дружбу, Марина очень любила. И чтила! Знакомство их началось в Париже. Нина Герасимовна была переводчицей. Помнится, переводила Бальзака.
В те ли годы в Париже встретились и подружились Марина и Нина Герасимовна Яковлева? Не знаю. Но рассказ о Марине ее был – нескончаем, неумолчен. Я приходила к ней в дом, если не ошибаюсь, № 9 по Телеграфному переулку
возле Главпочтамта, и мы проводили вместе вечера. Как много она рассказывала о своей дружбе с Мариной! Тут, в Москве, – о ее последних месяцах. Нина Герасимовна помогла ей устроить переводческую работу в Гослитиздате. Марина в Москве занялась переводом с тех пор, как рассталась с мужем и дочерью (осенью 1939 года). Одна, с четырнадцатилетним сыном, она жила на свой заработок переводчика. Переводила грузин (Важа Пшавела и других грузинских поэтов) по подстрочникам. Особенно осталась в памяти поэма «Этери» – о любви принца к простой девушке и их смерть -подобная Ромео и Джульетты. Высота мастерства перевода -вне похвал.
После Голицына, где Марина прожила несколько месяцев с Муром – на квартире (Коммунистический проспект, дом Лисициной) она в Москве поселилась у Елизаветы Яковлевны Эфрон, в крошечной проходной комнате; рядом, в такой же маленькой комнате, жила сама Елизавета Яковлевна с подругой – Зинаидой Митрофановной Ширкевич. Затем Марина снимала комнату в квартире по Покровскому бульвару 14/5, квартира 60.
– Марина жила от меня очень близко, – рассказывала мне Нина Герасимовна, – и когда она уходила – как не хотелось расставаться! И я шла ее провожать. А затем – она меня, и снова я… Она очень мне доверяла. Все говорила мне о себе. Сын с ней был груб, но она ему все прощала. Она так любила его! Он был очень красив. Высок, статен. Ему было всего шестнадцать лет, а он выглядел взрослым и соответственно держался. Очень самостоятелен был. Но она всегда страшно за него беспокоилась, а он раздражался на это. У него было хроническое воспаление ноги, рожистое, она настаивала на лечении и сама лечила его, а он не хотел. Конечно, он был эгоист, но кто же не эгоист в его возрасте?
Да, Марина страдала. Но все прощала ему! Она помнила себя в юности, а он был так талантлив и образован. Он знал таких поэтов, как Валери, тонко разбирался в таких писателях, как Кафка и Сартр, знал их книги… Марина была счастлива, что у нее такой сын, она им гордилась! Он великолепно знал литературу, столько читал… но трудно сказать, какое у него в душе было отношение к матери, понимал ли он, кто она. Он производил впечатление холодного человека. Как она звала меня с собой в
эвакуацию. Как уговаривала. Но я не могла, Анастасия Ивановна, я должна была ехать в Сибирь, куда дочь моя эвакуировалась, и я поехала с ней. Было такое время, мы были так растерянны, так страшно было расстаться мне с дочерью… Но и с Мариной страшно было расстаться. Я только поздней поняла, что этим решением я потеряла и дочь и Марину. Дочь скоро умерла от тифа, а Марины у ж е не было на свете… Я не представляю себе, чтобы она при мне это сделала, – я бы не дала ей сделать это, мы так понимали друг друга…
Я слушала, смотрела и верила: кто, как не Марина, мог оценить и полюбить эту доблестную, талантливую, умную, добрую женщину? В ней была стать, то, что так ценила Марина. И в ней я чувствовала – отвагу. Какое-то особенное свойство смелости и достоинства в ее синих больших глазах, в ее несколько гордом лице. И она уже была сердечно больная, но и к этому она относилась храбро. Это была, несомненно, личность, что не так часто встречается среди женщин, и это восхищало Марину…
…Мне бесконечно жаль, что смерть Нины Герасимовны прервала нашу дружбу. Сколько я бы еще узнала о Марине из этих полных любви воспоминаний.
В 1961 году перед выходом Марининой голубой книги стихов к моей сестре Лёре (ей шел восьмидесятый год) в ее домик в Тарусу пришел студент-киевлянин, поклонник творчества Марины. Он прочел Маринин рассказ «Кирилловны» в сборнике «Тарусские страницы», кончающийся словами (привожу по памяти): «Если мне суждено умереть в другом месте, я хотела бы, чтобы на одном из тарусских холмов, которыми мы в детстве ходили к Кирилловнам, мне поставили камень из тарусской каменоломни с надписью: «Тут бы хотела лежать Марина Цветаева». И он решил ее мечту выполнить. Накопив в Киеве денег, он приехал в Тарусу, был у властей, рассказал цель своего приезда им и начальнику каменоломни, тот дал, даром, коричневый камень в 3/4 тонны весом. На нем, по его словам, каменотесы вырезают текст, теперь дело за транспортом.
Лёра и я посоветовали студенту ставить камень не на видном месте и не в маленьком кладбище, как он хотел, где могилы художника Борисова-Мусатова и семьи Вульф, а ближе к домам Лёры и Али, как бы семейно. Я советовала
поставить камень в уголку Лериного участка (Аля была в Латвии, без нее было нельзя ставить у нее, но когда вернется – стоило только перенести угол забора, Лёра была согласна – и камень оказался бы в углу Алиного сада).
Но студент – ему было всего двадцать четыре года -упрямо хотел ставить камень возле могилы Борисова-Мусатова, хоть я объясняла ему, что на кладбище такой мемориальный камень ставить нельзя. Того же держалась и наш друг, профессор 3. М. Цветкова. Мы опасались и шума вокруг камня, и многолюдства, но – энтузиаст – не послушал и камень перевез (с трудом – часть пути лошадьми, часть машиной). Но когда каменотесы заканчивали надпись, вокруг собралась толпа тарусян, критикуя их работу и замысел студента, стали вносить свои «предложения». «Рабочие хотели бросить работу, я еле их уломал», – рассказывал он, придя к нам тревожный и огорченный. Мы же, этого ожидавшие, жалели, что он нас не послушал…