Альфред Перле - Мой друг Генри Миллер
Жизнь Миллера на Вилле Сёра распадалась на два периода: первый — когда он гостил у Френкеля в мастерской, а второй — когда, два года спустя, переселился с помощью Лианы в апартаменты этажом выше, теперь уже как полноправный квартиросъемщик. В промежутке он жил у меня в Клиши, о чем речь еще впереди.
С течением времени между этими двумя совершенно непохожими душами — Френкелем и Миллером — установилась крепкая дружба. Генри был весь спонтанность, огонь, энтузиазм, Френкель же — сплошной интеллект, анализ, теория. И эти их качества странным образом дополняли друг друга. Ярче всего из тех времен мне запомнилось, что всякий раз, как я заскакивал к Генри (по меньшей мере раз в день), я заставал его в разгар одной из бесконечных дискуссий с Френкелем, которыми последний так искренне дорожил.
За игрой Генри отводил душу. Тарабарский язык Френкеля он принял en bloc[70]. Когда Генри позволял себе зацепиться за какую-нибудь идею — любую идею — или какой-нибудь спорный вопрос — любой спорный вопрос, он подвергал его детальнейшей разработке, пускаясь в пространные разглагольствования о тончайших оттенках мысли, растекаясь и блуждая по их же многочисленным ответвлениям, уходящим в бесконечные сферы и под сферы, пока вопрос не «замыливался» до такой степени, что ни один из спорщиков, спроси его в лоб, не смог бы толком объяснить, о чем весь сыр-бор. И все же в этих словопрениях ни тот, ни другой упорно не желали уступать. Что тоже было частью игры. Это как на одном из тех занудных, тягомотных политических совещаний, которые успели уже навязнуть нам в зубах, когда государственные мужи одной державы ни в какую не желают уступать своих позиций государственным мужам другой державы, хотя результат известен заранее — это оттягивающий развязку пат.
Пат — именно его и добивались Френкель с Миллером, поскольку тупиковая ситуация гарантировала продление спора до бесконечности. В словесных баталиях они черпали гораздо большее наслаждение, нежели в разрешении спорного вопроса. Генри, который всегда помнил, с какой стороны намазан его бутерброд, не был заинтересован в логическом завершении дискуссий: Френкель давал ему приют, а за гостеприимство надо платить.
Генри по-прежнему кормился у друзей — «этих благодетелей по подписке», как он называет их в «Тропике Рака».
Меня не просто кормили — мне закатывали пиры. Каждый вечер я приходил домой подшофе. На большее их не хватало. Кому какое дело, что со мной происходит в другие дни. Кто подогадливее, подкидывали при случае то сигарет, то какую-нибудь мелочь «на булавки». Наверняка все вздохнули с облегчением, узнав, что будут видеть меня только раз в неделю. А уж когда я произносил: «Больше в этом нет необходимости», они просто сияли от счастья. И даже не спрашивали почему. Поздравляли, и все. Зачастую я прекращал столоваться у одних, потому что находил более хлебосольных хозяев и мог позволить себе вычеркнуть из списка тех, кто надоел мне хуже горькой редьки. Но они об этом даже не подозревали.
От избытка энергии Генри в то время мог горы свернуть. Теперь, в ретроспективе, я просто ума не приложу, как у него на все хватало времени. Одни заботы о кормежке отнимали чуть не полдня, поскольку некоторые из его друзей жили на довольно-таки почтительном расстоянии от Виллы Сёра. Да и не мог же он по-быстрому прибежать, набить брюхо и тут же убежать — надо было и хозяевам воздать, попотчевав их диалектикой, а к исполнению этой задачи он подходил с максимальной скрупулезностью, отлично сознавая, что следующий обед или, по крайней мере, качество следующего обеда будет целиком и полностью зависеть от его способности внушить хозяевам любовь к себе.
Худо ли бедно, Генри всегда умудрялся отбарабанить свои пятнадцать — двадцать страниц. Как раз тогда он лихорадочно доделывал первый «Тропик». Он печатал слепым методом, причем с такой бешеной скоростью, что иному писателю и не снилось. Генри прекрасно обходился без всяких там черновиков или набросков. Все, что он хотел сказать, само собой складывалось в совершеннейший текст, не требующий последующей шлифовки. Сидя за машинкой, он курил, не вынимая сигареты изо рта (обычно это были «Gauloise» bleue — trente sous le paquet de vingt[71]). Иногда ставил какую-нибудь пластинку и печатал под музыку. А иногда под собственное пение. Словом, работал он с песнями.
Во второй половине дня Генри регулярно устраивал себе тихий час, но это отнюдь не значит, что он просто дремал в кресле. Он разоблачался, надевал пижаму и укладывался в постель, как Уинстон Черчилль{107}. Сон шел ему на пользу — «бархатит позвоночник», говорил он. Сон не был для него пустой тратой времени: пока он спал, с ним происходили невероятные вещи. Нормальный занятой человек весь истерзался бы угрызениями совести, проведи он полдня в постели, — с Миллером же все обстояло иначе. Сон никак не нарушал его распорядка дня, весьма гибкого и эластичного.
Если у Генри почему-либо срывался обед, он иногда выходил на прогулку. А потом ее описывал. «Тропик Рака» весь испещрен блестящими коротенькими зарисовками уличных сценок из парижской жизни. Цитирую наугад:
Солнце в зените, а я стою тут несолоно хлебавши у слияния всех этих кривеньких улочек, по которым вовсю гуляет съестной дух. Напротив — отель «Луизиана». Мрачный, видавший виды постоялый двор, хорошо знакомый в старые добрые времена хулиганам с улицы Бюси{108}. Отели, еда… а я брожу, как лепрозный больной с изъеденным вошью нутром. <…> Рю-де-л’Ешоде гудит, как улей. Улицы петляют, извиваются, и на каждом углу — новый очаг активности. Длинные вереницы людей с пучками овощей под мышкой, образующие бесконечные завитки вокруг хрустящих и сверкающих предметов вожделения. И сплошь еда, еда, еда… Тут кто хочешь ошалеет.
Прохожу по Фюрстембергскому скверу. Сейчас, при свете дня, он кажется совсем другим. Когда я гулял здесь прошлой ночью, он был пустынным, призрачным и прозрачным. В центре сквера — четыре унылых, вскормленных булыжником дерева. Вроде стихов T. С. Элиота{109}. Если бы Мари Лорансен{110} вывела сюда своих лесбиянок подышать свежим воздухом, здесь им, ей-богу, было бы самое место. Très lesbienne ici[72]. Стерильное, гибридное, сухое, как сердце Бориса.
Генри часто подолгу гулял, даже когда не был голоден. Он прекрасно знал город и любил его. В Париже он давно уже чувствовал себя как дома — дома, как ни в одной другой точке земного шара. Париж стал его духовной родиной. Мысль о том, что когда-нибудь ему придется вернуться в Америку, была для него сущим кошмаром. В Париже он обследовал каждый квартал — как в фешенебельных районах, так и в глухих трущобах. «Необязательно быть богатым, — пишет он, — ни даже горожанином, чтобы найти себе место в Париже. В Париже толпы бедных людей, и это, как мне кажется, самые достойные и самые презренные нищие из всех когда-либо ступавших по земле. И все же при взгляде на них возникает иллюзия, что они у себя дома. Как раз это и отличает парижан от обитателей любой другой метрополии».