Вильгельм Вульф - Зодиак и свастика
«Дорогой господин рейхсфюрер, — сказал я, — почему вы не претворяете в жизнь наш „Майский план“? Наихудшего все еще можно было бы избежать, к тому же вы в отличие от фюрера могли бы улучшить свое положение».
«То, о чем вы с Шелленбергом просите меня, господин Вульф, не что иное, как нарушение клятвы верности, — ответил Гиммлер. — Я присягал на верность фюреру, и можете считать меня сентиментальным, но я не могу нарушить присягу. А потом вы думали о перспективе народных волнений? Как отреагируют массы, если я арестую их фюрера? Конечно, мятежи и волнения я бы смог подавить с помощью войск СС, это было бы не так уж трудно. Но ведь я дал Гитлеру солдатскую клятву и не могу ее нарушить. Я всем обязан Гитлеру. Нет, господа, это невозможно, я на это не пойду». Последние слова Гиммлер произнес спокойно, но твердо, после чего посмотрел на меня долгим, пытливым взглядом и затем продолжал: «Вы говорите, что в настоящее время созвездия чрезвычайно неблагоприятны. Не могли бы вы сказать, какие части Германии не затронет оккупация? Что говорит об этом ваш циферблат?» — и Гиммлер показал на мой карманный хронометр, которым, в целях экономии времени, я пользовался при особых вычислениях. Времени у Гиммлера оставалось совсем немного. Положение было просто отчаянное. Если он не сумеет отрешиться от своих вздорных взглядов, у него одна дорога — катиться вниз, в пропасть.
«Насколько помню, — заметил я, — вы давно собирались назначить одного из верных вам людей, кто бы смог приступить к осуществлению нашего плана».
«Да-да, — прервал меня Гиммлер, — только где вы сегодня найдете верных людей? В данный момент было бы трудно совершить переворот. К тому же я не вполне здоров, все еще чувствую слабость. С военной точки зрения это возможно, однако я не могу приступить к выполнению этой задачи. Для успеха операции я должен был бы поменять руководство всех ведомств, заменить людей, подобных Кальтенбруннеру и Мюллеру на тех, кому я доверяю. На Кальтенбруннера меньше всего полагаюсь. Но стоит мне удалить его и Мюллера, как тотчас всполошится Борман и предпримет в ставке Гитлера ответные шаги. А уж Кальтенбруннер непременно за моей спиной настрочит донесение Борману. Нет, было бы слишком рискованно заменять его теперь».
«Но господин рейхсфюрер, — возразил я, — этих людей вы могли бы заменить в последний момент, более того, арестовать Кальтенбруннера и других. В этих вопросах я не специалист, но, мне кажется, для вас было бы несложно провести такую операцию».
«Вот уже мне предлагают свергнуть моего фюрера, — воскликнул Гиммлер. — Шелленберг даже настаивал, чтобы я убил его».
Тут я напомнил Гиммлеру гороскоп Гитлера: «Гитлер не умрет от рук убийцы, — сказал я. — Его созвездия предсказывают таинственную смерть. Вас ждет удача, если вы его арестуете».
«Но как я могу арестовать фюрера, если он сейчас болен?» — возразил Гиммлер. Затем повторил свое знаменитое изречение, которое нам не раз приходилось слышать: «Свои войска СС я создал на основе преданности. И этим принципом не могу поступиться». А потом Генрих Гиммлер, человек, чье имя наводило страх и ужас на миллионы людей, сказал сокрушенно, почти жалобно: «Признаюсь честно, господа, — я просто не могу этого сделать!»
Гиммлер никогда по-настоящему не занимался этим грандиозным планом, исполнение которого положило бы конец войне, дало человечеству мир и покой. Гиммлеру не хватило силы воли пожертвовать собой во имя страны, совершить то, что ждали от него миллионы немецких солдат. Не было в нем мужества закаленного ветерана, способного волевым поступком прекратить кровопролитие. От своих эсэсовцев он требовал жертвенности, но где было его самопожертвование? Не нужно было особой проницательности, чтобы понять: от Генриха Гиммлера бесполезно ждать волевого поступка, который бы облегчил участь сограждан.
И даже зловещие тучи, уже сгущавшиеся над его собственной судьбой, не смогли заставить его изменить решение. В то утро в Хоэнлихене Гиммлер окружил себя химерами собственных фантазий. Напрасно я пытался разглядеть в нем хоть какие-то приметы величия. В выражении его лица не было даже намека на мрачную суровость испанского инквизитора или беспощадность кровавого палача времен Французской революции. Гиммлер попросил меня почти жалобным тоном не настаивать на том ужасном плане, не убеждать его разорвать отношения с человеком, принесшим столько горя и страданий миллионам соотечественников. Роковые созвездия его гороскопа уже сходились на нем, и не было никакой возможности что-либо поправить. В тот момент я ощутил, какая это мука — видеть выход из положения и быть бессильным что-либо сделать. Я пережил внутренний кризис в августе 1944 года, теперь во мне назревал второй. Я мог утешать себя только тем, что испробовал и сделал все возможное.
Гиммлер прожил жалкую жизнь в своей штаб-квартире среди запятнанных кровью папок и карточек; все его существование было как бы преддверием ада. Ненавидимый, проклинаемый во всех частях света, заклейменный самой гнусной из всех земных тварей, он был теперь и самым несчастным, когда робко просил: «Не заставляйте меня что-либо вновь объяснять, не заставляйте пересказывать то, что я испытал, что пришлось пережить за последние месяцы, — я не могу этого сделать!»
Керстен за все время не проронил ни слова. По правде сказать, я ожидал, что он опять начнет уговаривать Гиммлера принять его план освобождения узников-евреев. Но Керстен молчал — не из тактических соображений, не из стремления казаться непроницаемым и таинственным, а потому что увидел Гиммлера у последней черты. Увидел Гиммлера, который не знал, что делать дальше. Если Керстен внимательно слушал наш разговор, он не мог не понять, насколько плохи дела его пациента. Гиммлеру нужен был доктор, но еще больше ему был нужен пастор. А Керстен сидел неподвижно, очевидно, раздумывая о своей сделке, которая, судя по обстановке, могла и не состояться. Что же касается его пациента Гиммлера, этого исчадия ада, на своем веку пролившего столько человеческой крови, что ему было в пору в ней захлебнуться, этот человек для Керстена был всего-навсего своеобразным залогом в его деловых операциях со шведами. Профессия Керстена обязывала к состраданию. Но где были теперь его целительные руки? Гиммлер так в них сейчас нуждался! Керстен же всем своим видом демонстрировал безразличие.
Пустые банальности Гиммлера о преданности, чести повторялись слишком часто и успели надоесть, как заезженная пластинка. Атмосфера этой гостиной мне вдруг показалась несносной; определенно там витало что-то ужасное. Чтобы отвлечься, я выглянул в окно и был вознагражден роскошным видом залитого солнцем парка. Не время было предаваться бесплодным размышлениям о судьбе Гиммлера.