Сальвадор Дали - Тайная жизнь Сальвадора Дали, рассказанная им самим
Безнаказанность моего удара подогрела мою дерзость. Я уже не мог не нападать. Злоба и презрение не играли уже никакой роли, мной овладела лишь тяга к приключениям и к осуществлению намеченного.
В другой раз я напал на ученика-скрипача, которого почти не знал и которым вообще-то восхищался из-за его таланта. Он был высокий, худощавый и бледный. По его болезненному виду я предполагал, что у него не будет быстрой реакции и он не сможет защититься. Больше четверти часа я следил за ним и все не находил подходящего случая, потому что он все время был среди учеников. Наконец, в какую-ту минуту от отстал от товарищей и опустился на колено, чтобы завязать шнурок. Это было мне на руку. Мигом подскочив к нему, я сильно пнул его ногой в зад и прыгнул на футляр скрипки, растоптав его на куски. И тут же отбежал подальше, но моя жертва, недолго думая, подстегиваемая яростью, бросилась за мной. У этого мальчика ноги были подлиннее моих и расстояние между нами быстро сокращалось. Я понял, что бегство бесполезно , остановился и, бросившись к его ногам, в страхе просил его простить меня. Я унизился до того, что предложил ему 35 песет, лишь бы он меня не тронул. Но его гнев был, наверное, так силен, что он никак не хотел простить меня. Тогда, защищаясь, я закрыл голову руками. Но этого оказалось мало, сильный удар ногой и затрещина свалили меня наземь. Но он не успокоился и, схватив меня за волосы, вырвал клок. Я истерически закричал и так сильно забился, что мальчик, испугавшись, отпустил меня.
Нас окружили ученики, а проходивший мимо учитель литературы решил вмешаться и спросил, что произошло. И тут из моей ушибленной головы родилась на свет удивительная выдумка.
— Я только что растоптал его скрипку, чтобы наконец неопровержимо доказать ему превосходство живописи над музыкой.
Мой ответ был встречен в безмолвии, сопровождаемый неясным шепотом и смешками. Возмущенный профессор спросил:
— Но как ты доказал это?
— Ботинками.
На сей раз вокруг нас раздался шум. Профессор жестом восстановил тишину и сказал почти с отеческим упреком:
— Это ничего не доказывает и не имеет никакого смысла.
— Мне отлично известно, — отчеканил я каждый слог, — что это не имеет смысла для большинства моих товарищей и даже для большинства профессоров, зато могу вас уверить, что мои ботинки так не думают(Всю жизнь меня беспокоили ботинки. Я дошел в своих сюрреалистических и эстетических поисках до того, что сделал из них какое-то божество. В 1936 году я даже надел их на голову. Эльза Скиапарелли сделала такую шляпу, а г-н Деизи Феллоу обновил ее в Венеции. Ботинок — самый реалистически мужественный предмет, по контрасту с музыкальными инструментами, которые я всегда изображаю изломанными и одрябшими. Одна из моих последних картин — пара ботинок, которые я выписал с такой же любовью и так же предметпо, как Рафаэль свою Мадонну).
Все вокруг опять беспокойно стихли, все ожидали выволочки за мою наглость, но профессор, внезапно задумавшись, лишь нетерпеливо махнул рукой, давая, таким образом, понять, к всеобщему удивлению и разочарованию, что считает инцидент исчерпанным, по крайней мере, сейчас.
С этого дня у меня появился ореол дерзости, который последующие события превратили в настоящую легенду. Ни один из моих соучеников никогда бы не осмелился отвечать профессору с таким апломбом, как я. Все сошлись на том, что моя самоуверенность лишила собеседника дара речи. Дерзость вовремя поправила мою репутацию, несколько подорванную моими безумными обменными операциями и другими чудачествами. Я стал предметом дискуссий. Сумашедший он или нет? Может, он чокнутый только наполовину? Необыкновенный он или ненормальный? Необыкновенным считали меня профессора рисования, каллиграфии и психологии. Зато математик утверждал, что мои способности намного ниже средних.
Теперь все, что происходило аномального и феноменального, автоматически приписывалось мне. Чем больше я был «один» и «сам по себе», тем больше привлекал внимание. Мне удалось буквально выставить напоказ свое одиночество, и я гордился им, как гордятся наставником, увешанным медалями, как будто это твоя собственная заслуга.
Когда из кабинета естественной истории исчез череп скелета, в этом заподозрили меня и чуть не сломали мою парту, чтобы посмотреть, не прячу ли я его там. Как плохо они меня знали! Я так боялся и боюсь скелетов, что ни за что в мире не дотронулся бы до него. На другой день после пропажи обнаружился «виновник» — это был профессор, который взял череп домой для работы.
Как-то утром, после нескольких дней отсутствия из-за моей обычной ангины, я направлялся в коллеж и вдруг заметил группу возбужденно орущих студентов. Накануне в газетах были опубликованы политические информации, угрожавшие каталонскому сепаратизму. В знак протеста студенты сжигали испанский флаг. Когда я подошел ближе, люди растерянно разбежались во все стороны. Думая, что бы могло быть причиной этого, я один стоял, рассматривая дымящиеся остатки флага. Убежавшие смотрели на меня издали со страхом и восхищением, а я не понимал, почему. Я не заметил, как солдаты, случайно проходившие мимо и оказавшиеся тут, принялись выискивать виновных в антипатриотическом кощунстве. Мне пришлось несколько раз объяснять, что я оказался здесь по чистой случайности. Но все был напрасно, меня схватили и повели в трибунал, который оправдал меня только из-за молодости. И все же продолжались пересуды и лишь увеличивали мою славу: говорили, что, не убоявшись солдат, я дал пример революционной стойкости и великолепного хладнокровия.
Я отпустил волосы, как у девушки, и часто разглядывал себя в зеркале, принимая позу и меланхолический взгляд, как на рафаэлевском автопортрете. С нетерпением я ждал, когда же появится первый пушок на лице, чтобы начать бриться или всё же оставить бакенбарды. Мне надо было превратить свою голову в шедевр, найти свой образ. Нередко, рискуя быть застигнутым, я входил в комнату матери, чтобы стащить у нее немного пудры или подкрасить карандашом ресницы. На улице я покусывал губы, чтобы они казались розовее. Мне льстили взгляды прохожих, которые, встретив меня, шептали:
— Смотрите, сын нотариуса Дали. Это он сжег флаг.
Между тем события, превратившие меня в невольного героя, внушали мне глубокое отвращение. Во-первых, слишком многие из моих товарищей симпатизировали им, во-вторых, мне, жаждавшему величия, приступы местного патриотизма казались смешными. Я чувствовал себя анархистом, хотя и очень личного, антисентиментального толка. Анархия представлялась мне королевством, в котором я высший владыка и абсолютный монарх. Я сочинил множество гимнов во славу анархической монархии.