Петр Вайль - Стихи про меня
1923
Попав в армию, я немедленно записался в самодеятельность. Никакими дарованиями не обладал, но, как знает каждый прошедший срочную службу, любая возможность устроиться придурком должна быть использована: штабным писарем, агитатором, почтальоном, артистом. Я пошел в артисты. Когда нас, новобранцев, выстроили на плацу и спросили, кто что умеет, нахально вышел вперед и сказал: "Художественное чтение". Два года примерно раз в месяц талдычил одно и то же: "Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины...", но в заводских клубах, куда на танцевальные вечера выезжал наш полковой ансамбль, "Алёша" шел в разделе официоза со сцены, а потом, за столиками в буфете, в бормотушном чаду, требовали Есенина, "Москву кабацкую". Случался Блок, даже Северянин, но безусловным лидером клубных хит-парадов был Есенин.
Первым делом заказывали "про сисястую", и я заводил: "Сыпь, гармоника. Скука... Скука..." Мариенгоф в мемуарах рассказывает об отношениях Есенина с Айседорой — "Изадорой" — Дункан, которую тот приучал к своему образу жизни, о том, как "его обычная фраза: "Пей со мной, паршивая сука", — так и вошла неизмененной в знаменитое стихотворение". Попавшие в поэзию напрямую из жизни, слова в жизнь и возвращались. Вернее, не уходили из нее.
Есенинское творчество и через полвека после смерти поэта вызывало живые жаркие споры.
— Ну, не могу это слышать! Каждый раз все прям подступает. Какой спирт поможет от сифона? Какой спирт?
— А я читал про Миклухо-Маклая, там эти папуасы, он их лечил.
— Сам ты папуас. Ничего с сифоном не сделаешь — ложись и помирай, и все.
— Трипак можно, это да. Мы в Капустином Яре на пусках только и спасались. Ректификату при ракетах залейся, а то там трипак едкий, азиатский-то.
— Го-но-рре-я!
— Да ладно, грамотный, мужики же одни.
— Это он для рифмы про сифон.
Стихотворение "Снова пьют здесь, дерутся и плачут" в 90-е читал по телевизору президенту России президент Киргизии. Он тоже споткнулся о строчку про киргизский сифилис, только не стал ее обсуждать, а как-то стеснительно зажевал. Отцензурировал мычанием, как и "гниль" в последней строфе.
В цикл "Москва кабацкая" Есенин собирался включить не то семь, не то восемь стихотворений, но поначалу в сборнике "Стихи скандалиста" вышли лишь четыре. В наборном экземпляре было вычеркнуто четверостишие, шедшее после Волги и Чека — политическое: "Жалко им, что Октябрь суровый / Обманул их в своей пурге. / И уж удалью точится новой / Крепко спрятанный нож в сапоге". Удачно вычеркнули, а то глупо выглядел бы Есенин со своим пророчеством: нож так в сапоге и упрятался.
Потом вариантов "Москвы кабацкой" было много, различаясь от сборника к сборнику. Есть стихи надрывнее — "Пой же, пой. На проклятой гитаре..." или то, которое первым просили в клубах, со свирепыми строчками: "Сыпь, гармоника. Сыпь, моя частая. / Пей, выдра, пей. / Мне бы лучше вон ту, сисястую, — / Она глупей". Но именно "Снова пьют здесь, дерутся и плачут", про мертвечину и погубленную жизнь, — самое обобщающее из есенинских кабацких стихов.
Не зря дипломатически вдохновился президент Киргизии: в последних строчках здесь народная трактовка евразийской идеи, потрафляющая и русскому патриоту, поборнику "своего пути", отличного от дорог западной цивилизации, и склонному к просвещению азиату. Есенин, как раз вернувшийся из унизительной для авторского самолюбия поездки по Америке и Европе, переживавший разрыв с выдрой иностранного происхождения, эту тему в кабацком цикле с удовольствием варьировал.
У него деревенская печь видит во снах "Золотые пески Афганистана / И стеклянную хмарь Бухары". В другом сне "Золотая дремотная Азия опочила на куполах". Это о Москве, перекликается с бунинским пунктиром из "Чистого понедельника": "Москва, Астрахань, Персия, Индия". С Розановым: "От колен до пупка — Азия, от ребер до верхушки головы... Аполлон Бельведерский, Эллин, Рим и Франция. "А Русь лежит на боку". Оттого и "на боку", что являет Азию и Европу. Разберите-ка, где тут верх и низ, перед и зад. Это — не страна, а чепуха. Это наше отечество. Тут "ничего не разберешь". И я его люблю".
Словесной прекрасной пестротой евразийская идея, по сути, и исчерпалась. Лишь водка стала точкой схода, точнее, тем имперским ершом, в котором слились ни в чем другом не схожие уклады — русских и покоренных ими народов Сибири, Дальнего Востока, Средней Азии. Покоренных в первую очередь именно водкой: огненная вода оказалась куда более действенным оружием, чем огнестрельное. Водочное евразийство в жизни — прошлой и настоящей — закрепилось.
"Снова пьют здесь, дерутся и плачут" — обобщение не только евразийское, шире: попытка расписаться за народ и страну. В отличие от других стихотворений "Москвы кабацкой", здесь не только личная судьба. Застольная историософия ведет от "московской Руси" первой строфы через революцию и Гражданскую войну четвертой и пятой к "азиатской стороне" заключительной. Судьба человека и нации объяснена и, поскольку рассмотрена и исследована через очищающую оптику наполненного стакана — оправдана.
Зря, что ли, возникли пословицы: "Пьян да умен — два угодья в нем" или "Пьяница проспится — дурак никогда". Да мало ли кто хорошо и красиво говорил о пьянстве и водке. У Чехова: "Выпьешь ты рюмку, а у тебя в животе делается, словно ты от радости помер". Светлов: "Водка бывает двух сортов — хорошая и очень хорошая". Жванецкий: "Алкоголь в малых дозах безвреден в любых количествах".
Невыдуманная народность явления ведет к его поэтизации. Как одухотворенно пишет Андрей Синявский: "Не с нужды и не с горя пьет русский народ, а по извечной потребности в чудесном и чрезвычайном, пьет, если угодно, мистически, стремясь вывести душу из земного равновесия и вернуть ее в блаженное бестелесное состояние. Водка — белая магия русского мужика; ее он решительно предпочитает черной магии — женскому полу".
Это утешительное и лестное для русского человека стихотворение в прозе заканчивается несомненной грустной истиной. Сколько раз мне доводилось менять черную магию на белую, горько жалеть об этом потом — и снова менять.
Сколько телесных радостей растворилось в застольях. Сколько романов осталось в стаканах. Сколько любовных угаров завершилось банальным похмельем. Сколько рассветов прошло в беседах не о соловье и жаворонке, а о портвейне и пиве.
Попадались изредка и иные человеческие экземпляры, как мой рижский напарник по подсобным работам Коля Палёный — потаскун, всю жизнь изображавший горького пьяницу. Ненавидевший водку Коля белой магией маскировал черную, понимая, что алкоголизм гораздо более приемлемый порок в глазах коллег, начальства и жены, если вообще порок, а не национальное своеобразие. Почему кабацкие стихи Есенина любимы по сей день — в них пойман важный мотив: водка больше, чем напиток, это — идея.