Влас Дорошевич - Старая театральная Москва (сборник)
Пусть они разберутся, благодаря каким историческим, политическим, социальным условиям у народа, как вывод мудрости из всей его жизни, могла родиться такая безнравственная пословица:
«Правда хорошо, а счастье лучше».
Вы – защитник. Вы имели дело с отдельным человеком.
Своей защитой вы показываете его нам:
– Вот он каков. Можно ли его судить?
И своим добродушным смехом мы уже вынесли оправдательный вердикт.
– Виновато многое, но он, – он не виноват.
И мы с любопытством, и с весёлым смехом следим за похождениями «Евы до грехопадения».
За курьёзным, за неожиданным умозаключением.
– А кому вы должны?
– Купцу.
– Богатому?
– Богатому.
– Так не платите. Купец от ваших денег не разбогатеет, а себя разорите.
Грознову смешно даже: платить, – раз купец, да ещё богатый!
– Смешно! Руки по локоть отрубить надо, которые своё добро отдают!
Вы – неподражаемый артист. Как передать тон глубокого убеждения, которым у вас Грознов говорит свои сентенции?
– Серебра-то у нас пуды лежат!
Хорошо, у него серебра много.
Он говорит это без вздоха.
Без зависти.
Спокойно. Даже торжественно.
Это его мудрость.
Это мудрость ребёнка.
– Да, ведь, срам, подумайте, когда в «яму» за долг посадят! – говорят ему.
Грознов удивлённо:
– Нет, ничего! Там и хорошие люди сидят, значительные, компания хорошая. А бедному человеку-таки на что лучше: квартира тёплая, готовая, хлеб всё больше пшеничный.
И даже когда Грознов рассказывает, как он понимает свои правила жизни, – это только новый курьёз с «Евой до грехопадения».
– Вот у меня деньги – и много, а я вам не дам!
Неожиданность мысли, которая даже бедную Зыбкину ошеломляет.
– Что вы говорите?
– Говорю: денег много, а не дам.
– Да почему же?
– Жалко.
– Денег-то?
– Нет, вас.
– Как же это?
– Я проценты очень большие беру.
И когда Грознов сказал это, у вас, Константин Александрович, процесс о ростовщичестве выигран в его пользу!
Он сам у вас недоумевает, зачем он это делает.
– Деньги на что вам: вы, кажется, человек, одинокий?
– Привычка такая.
С какой покорностью судьбе говорит это ваш Грознов:
– «Что ж, мол, поделаешь, ежели привычка?»
Что же, это кретин?
Нет!
В его маленьких хитрых глазах светится ум и много житейской смётки, он любит, делает добро, ненавидит, – как человек.
Только в области нравственности он рассуждает как ребёнок.
Слава богу, автор с такой же мягкой, доброй, стремящейся проникнуть, понять, оправдать душой, русской «душою защитника», не толкнул этого персонажа натворить зла. Напротив, Грознов нечаянно сделал доброе дело.
И мы выходим из театра…
Молодые зрители, рассуждая о тех условиях, которые родят «темноту», и осуждая их.
Но все без малочеловеческого чувства отвращения к человеку, с улыбкой вспоминая старика Грознова.
Оправданного нами за «неведение».
С добродушной улыбкой над Грозновым, с чувством глубокой благодарности к делам великого и человечного художника.
С чувством благодарности присяжного к защитнику, который раскрыл ему истину о душе подсудимого и дал возможность вынести умный и справедливый приговор.
Пьеса «Не всё коту масленица».
На скамье подсудимых купец Ермил Зотыч Ахов.
Если рассказать «дело», – возмутительное «дело»!
Целых три акта издевательства!
Самодурство и издевательство. Всё над слабыми. Всё над бедными.
Возмущение берёт и на автора!
Тут драма. Как же из этого сделать комедию?
Где тут место для смеха?
Но выслушаем защитника.
Вы подходите к подсудимому, Константин Александрович, и одним штрихом…
Вот преимущество изумительного таланта! Я тут целый час стараюсь обрисовать вас, а вы одним штрихом рисуете человека.
Всего человека. С головы до ног.
Вот чудо вашего таланта! Вы одним мазком рисуете целую картину!
Вы подходите к подсудимому Ахову и, среди сумбура диких мыслей, странных чувств этого самодура, – находите сразу одну фразу, нужную для вас, которая всё объясняет:
– Я человек богатый!
С каким убеждением, с каким величием Ахов у вас произносит эту фразу.
Если бы бог Олимпа захотел похвастаться, – он таким тоном произнёс бы:
– Я – бог!
И всякий раз, когда в роли встречается эта фраза, – вы выдвигаете её на первый план.
Ахов всё объяснил про себя.
Люди делятся не на добрых и злых, не на хороших и дурных, не на честных и бесчестных.
Люди делятся на:
– Богатых и бедных.
«Я человек богатый».
Зачем ему ещё добавлять, что он честен, хорош или добр.
Разве этим не сказано всё?
Этакий «экономический материалист»!
И всё, что дальше говорит, и что делает Ахов – является только курьёзным развитием этой основной курьёзной мысли.
Мрачный образ превратился в грандиозную нелепость:
– Я человек богатый!
Это корень и ствол.
Всё остальное – только неожиданные и причудливые отпрыски этого самого ствола и корней.
И мы ждём, как ждут развития интересного тезиса.
– Ну, ну, Ахов. Как ты разовьёшь свою нелепую мысль?
Ждём с любопытством, заранее готовые фыркнуть от смеха.
Какие заповеди он создаёт этой веры?
Я всё могу. Могущественный я человек!
Богатый человек, – ну гордись, превозноси себя.
Богатый человек, – ну, гордись, невежество сделал, ты его почитаешь.
Ах, свинья!
Он так и подозревает, что у всех является мысль поклониться ему в ноги:
– Тебя, ведь, давно забирает охота мне в ноги кланяться, а ты всё ни с места!
Он только удивляется и умиляется, – даже умиление вы даёте, Константин Александрович, в этих словах! – удивляется: какое счастье привалило бедным людям!
– Думала ли ты, гадала ли…
Как вы проникновенно допрашиваете, Константин Александрович!
– Гадала ли, что я тебя так полюблю?
Каким недоумением звучат ваши слова. Ахов понять даже не может!
– Ты каким эта угодникам молилась, что тебе такое счастье привалило?
Какое живописное миросозерцание.
Что такое честь?
Честь делает Ахов, – как луну делает в Гамбурге хромой бочар.
– Была у вас честь, да отошла. Делал я вам честь, бывал у вас. У вас в комнате-то было светлее оттого только, что я тут.
Послушайте! Да, ведь, это же Людовик XIV и в то же время сам свой собственный Боссюэ!
Ведь, это Боссюэ в одной из надгробных речей на прекраснейшем языке развивал величественную мысль, что господь бог занимается только судьбой принцев, а судьбой простого народа предоставлено заниматься принцам.
– Кому нужно для вас, для дряни, законы писать? Мелко плаваете, чтобы для вас законы писать!
Ведь, это же мысли Боссюэ, только, конечно, иначе выраженные, – я думаю!
Чтобы все эти изречения какого-нибудь Ахова запомнились так, как они запомнились мне, – нужно их произнести Константину Александровичу!
Произнести с таким глубоким убеждением, какое вкладываете в них вы!
Что за картина забавного «горделивого помешательства!».
И за нею скрылся, исчез издевщик, чуть не изверг – самодур.
И вот этот человек, пропитанный столь величественными мыслями, плачет.
Забавно для нас.
Горько для себя.
И искренно плачет у вас, Константин Александрович.
Не на посмеяние вы даёте в эту минуту вашего клиента. Он горько и искренно плачет у вас:
– Как жить?! Как жить?! Родства народ не уважает, богатству грубить смеет!
И мы понимаем его.
Смеёмся, но понимаем, что он это искренно:
– Умереть уж лучше поскорее, загодя.
Что он совершенно уверен в близости светопреставления, раз «они не лежат в ногах у него по старому».
Умереть! Всё равно, ведь: разве свет-то на таких порядках долго простоит?!
Искренние слёзы вашего Ахова говорят о глубоком его убеждении.
И мы понимаем, откуда родилось это убеждение и почему стало оно таким глубоким?
– С начала мира заведено! Так водится у всех на свете добрых людей! Это всё одно, что закон!
– Я – почтенный, первостатейный! Мне в пояс кланяются!
«Он ли виноват, или родители его?»
В поклоне столько же развращённого, сколько разврата в приказании кланяться.
Его искалечили. Он искалечит других.
Его греха ради не наказывают человека.
– Дела твои осуждаю, но не тебя! – говорят наши сектанты прибегающим к ним преступникам.
Выставляя целую серию самодуров в смешном, жалком виде, вы клеймите самодурство, – но для каждого отдельного человека у вас есть доброе слово и доброе чувство, в котором нуждается, на которое имеет право всякий человек.
И вы, делая это, прекрасный и великий артист, продолжаете то же дело, какое делал прекрасный и великий писатель, нашедший в вас достойного исполнителя.
Не удивительно ли на самом деле?
Островский осмеивал московское купечество, – и именно московское купечество любило его.
Любило, вероятно, за то, что за насмешкой над бытом, над законами жизни видело снисходительную, человечную улыбку жертвам этого быта.