Виктор Афанасьев - Жуковский
Зимой 1806 года увлекся Жуковский «Лекциями по риторике» Хью Блера, приверженца классицистской «теории подражания», ученика знаменитого лексикографа Джонсона, и начал их читать по-английски. Вместе с ними читал он «Критическую диссертацию о поэмах Оссиана» Блера, приложенную ко второму тому поэм Оссиана, изданных в Лондоне. Из этих книг он делал выписки в тетрадь с заглавием «Замечания во время чтения». Жуковский полностью принимает важнейшее положение классицизма о нравственном воздействии поэзии на читателя («Оселок всякого произведения, — пишет он себе, — есть его действие на душу: когда оно возвышает душу и располагает ее к новому прекрасному, то оно превосходно»), но не соглашается с классицистскими представлениями о процессе творчества. У классициста Блера своеобразная позиция. Он не считает поэта иллюстратором моральных идей («Поэт не садится, подобно философу, за создание плана морального трактата»), но все-таки первым толчком к работе над произведением считает возникновение идеи, определенной темы — при этом поэт заранее заботится о том действии, которое он хочет произвести на читателя. Замечание Жуковского по этому поводу чисто романтического свойства: «Поэт не имеет в виду ничего другого, когда пишет, кроме собственного своего наслаждения, которое хочет передать другим... Он творит, а творить есть действовать самым сладостным образом, но он творит не для одного себя, и это желание восхищать других своими творениями дает ему силы превозмогать все трудности... иначе он мог бы остаться с одними привлекательными призраками своего воображения. Поэт пишет не по должности, а по вдохновению. Он изображает то, что сильно на него действует, и если его воображение не омрачено развратностью чувства, если его картины сходны с натурою, то непременно с ним должно соединено быть что-нибудь моральное».
1 марта проводил он Екатерину Афанасьевну с Машей и Сашей в Троицкое. Они уехали на три месяца. «Что мне делать в эти три месяца, — записал Жуковский в дневнике, — которые проживу один совершенно?» Затосковал, потерял уверенность в себе. Снова захотелось переделать, перевоспитать себя: «Надобно хорошенько обратить глаза на самого себя... Подумать о будущем и настоящем»... Вспомнил, что этой зимой как-то мало было искренности в его отношениях к Екатерине Афанасьевне. Она хотела быть ему другом, но тон брала слишком наставительный. Она обвиняла его в лености. Он и сам знал свое больное место — вот он все учится, читает, все топчется на одном месте, а пора бы и за большое дело приняться! «Поезжай в Петербург», — говорила она. «Не готов я еще», — отвечал он. В глубине души чувствовал, что не нужен ему Петербург. Самому себе не мог признаться в тайном нежелании ехать за границу. Он еще ничего не решил, хоть и строил в письмах и дневнике именно решительные планы...
«Маша уехала», — время от времени вспоминал он, со скукой оглядывая стены комнат своего дома. И вдруг решил продать его. В самом деле, надо ехать — или в Москву, или в Иену, а Елизавета Дементьевна опять возле Марьи Григорьевны в Мишенском, — видно, уж там и место ей... Сказал об этом матери. Тяжко было видеть, как она погрустнела. «Может, подождем пока?» — спросила. «Подождем», — сразу согласился он. И уехал в Москву к Тургеневым. Иван Петрович был болен, после паралича, постигшего его в прошлом году, он потерял речь и с трудом ходил. Летом ездил на Липецкие воды, не помогли. Супруга его, Катерина Семеновна, женщина грубоватая, малообразованная, энергично суетилась в доме, занималась делами по имениям (в противность доброму супругу она была беспощадная крепостница). Средний сын Николай, похожий лицом на Андрея, окончил пансион, служил в архиве Иностранной коллегии, ходил на лекции в университет и ждал, как исполнения своей заветной мечты поездки с Жуковским за границу.
Из Мишенского Жуковскому писали, что Елизавета Дементьевна не хочет продавать дом и «очень им утешается». Пришло письмо от Маши Протасовой из Троицкого. «Милый, бесценный друг Василий Андреевич!» — писала она. Как посветлело вокруг, когда Жуковский прочитал этот простодушный и сердечный привет. «Не поверишь, как хочется поскорей с тобой видеться...» И далее Маша, рассказав о том, что «у маменьки вчера болела голова», просила Жуковского писать ей «особливые письма», чтоб было что ей прятать, а то он все «приписывает в маменькином письме».
В первый раз за этот приезд он побывал в Огородной слободе у Дмитриева — с ним весело было поговорить о литературных новостях, разумеется московских. Они посмеялись над «протодьяконом Хвостовым», который «печет оду за одою» и кадит «Пиндару и Гомеру», над незадачливым журналом его с громким названием «Друг просвещения», в котором преследуется «все, где только встретят слезу и милое»; над самонадеянным князем Шаликовым, который в одиночку издает журнал «Московский зритель» и будто бы видит все, «возложив на надежный свой нос зеленые очки»; поговорили о Карамзине, который «терпеливо сносит жужжание вокруг себя шершней и продолжает свою Историю: он уже дошел до Владимира». Кончалось печатание последних томов «Дон Кишота»; Жуковский рассчитывал получить деньги за них, но Бекетов объявил, что сейчас их нет, а позже пошлет ему в Белёв. И Жуковский уехал домой.
На Оке был май. Все цвело и нежно зеленело. На пристани плоскодонные тихвинки нагружались купеческими товарами и грузно двигались по течению. А Жуковский не имел сил сладить с собой: ему хотелось писать что-нибудь «важное», поэму например, но он не мог остановиться ни на каком сюжете (Оберон... Владимир... Гомера переводить...). Тогда взялся опять за дневник. «Если я не могу сделать большого, — пишет он 29 мая, — то почему ж не сделать малого?» Попался под руку Шиллер, раскрыл, прочитал цикл стихотворений «Идеалы»... Сам не заметил, как взял карандаш и стал прямо на полях книги переводить:
О счастье дней моих! Куда, куда стремишься?
Златая, быстрая фантазия, постой!
Неумолимая! ужель не возвратишься?
Стихотворение Шиллера рисовало его — Жуковского! — душевное состояние, его отчаяние, его порыв — напрасный порыв — к творчеству.
О вы, творения фантазии моей!
Вас нет, вас нет! Существенностью злою,
Что некогда цвело столь пышно предо мною,
Что я божественным, бессмертным почитал, —
Навек разрушено!.. Стремление к блаженству,
О вера, сладкая земному совершенству,
О жизнь, которою весь мир я наполнял,
Где вы? Погибло все! погиб творящий гений!
Погибли призраки волшебных заблуждений!..
В конце мая приехали Протасовы, ожил их дом. Резвая Саша не умела долго сидеть на месте и словно разучилась ходить шагом — она летала вихрем, так что падали стулья и разбегались кошки... Маша задумывалась, сидя над книгой или рукоделием. Ей было тринадцать лет. Около нее всегда вертелась белая собачонка по имени Розка. Жуковский снова начал заниматься с девочками. Маша рассказала ему, что в Троицком читала с дядей по-английски сказки мисс Эджворт и «Историю Греции» Голдсмита, на французском — «Римскую историю» Роллена и роман Жанлис «Адель и Теодор», а на итальянском языке, которым она впервые начала заниматься, «разные анекдоты». Жуковский видел, что Маша старается любить свою мать, быть с ней откровенной, а та с ней суха, строга, требовательна. Он чувствовал, что Маша робко тянется к нему, в нем ищет родной души. Его уроки, беседы, прогулки, его стихи в ее альбоме — все это стало самым дорогим для нее в жизни. Он вдруг увидел, что она уже не ребенок...