Павел Фокин - Бунин без глянца
Марк Алданов:
С холодными, ледяными странами у Ивана Алексеевича всегда связывалось впечатление о страшном, о самом страшном. Много он путешествовал — и никогда в такие страны не ездил [4].
Галина Николаевна Кузнецова. Из дневника:
— Как странно, что, путешествуя, вы выбирали все места дикие, окраины мира, — сказала я.
— Да. Вот дикие! Заметь, что меня влекли все некрополи, кладбища мира! Это надо заметить и распутать! [28, 265]
Ирина Владимировна Одоевцева:
— Меня всегда, как ни странно, тянуло к кладбищам, — заявляет он… ‹…› Сколько я их на своем веку перевидал. И даже писал о них. ‹…›
И, сделав паузу:
— А страсть к кладбищам — русская, национальная черта. ‹…› В праздничные дни провинциальный город… ‹…› великодержавный Санкт-Петербург — как будто все в нем одном. На праздниках на кладбище фабричные всей семьей отправлялись — пикником — с самоваром, закусками, ну и, конечно, с водочкой. Помянуть дорогого покойничка, вместе с ним провести светлый праздник. Все начиналось чинно и степенно, ну, а потом, раз, как известно, веселие Руси есть пити, напивались, плясали, горланили песни. Иной раз и до драки и поножовщины доходили, до того даже, что кладбище неожиданно украшалось преждевременной могилой в результате такого праздничного визита к дорогому покойничку [37, 272].
Александр Васильевич Бахрах:
Он часто называет себя «последний из могикан». А когда бывает в дурном настроении, повторяет: «Я — нищий старик». Впрочем, страх материальной катастрофы преследует его с раннего детства и, кажется, никогда не покидал с того времени, как разорился его отец [8, 105–106].
Наталия Владимировна Кодрянская (1901–1983), писательница, мемуаристка:
Самым ненавистным днем в году был для него день рождения и никогда он его не праздновал. «Еще один год прибавился», — говорил он и старался куда-нибудь уехать [32, 346].
София Юльевна Прегель:
Иван Алексеевич любил сниматься. На одних фотографиях он похож на римского патриция, на других — на немощного старика. И то и другое соответствовало действительности. Некоторыми снимками Иван Алексеевич гордился, как гордился он красотой своей первой жены… [32, 356]
Андрей Седых:
Бунин был до болезненного требователен к своей наружности, и портреты, печатавшиеся в газетах, постоянно его раздражали. В конце концов он выбрал один, старый, 1923 года, и этот, по его настоянию, мы помещали постоянно [43, 185].
Александр Васильевич Бахрах:
«Злых людей на свете много» — была одна из любимых его присказок, которую он вставлял в разговор кстати и некстати [8, 33].
Донжуан
Серж Лифарь. Из письма А. К. Бабореко:
«Ухажор» И. А. был страстный. Любил нравиться, «соблазнять», «ловеласничал» [5, 141].
Александр Васильевич Бахрах:
Я никогда не замечал, чтобы он завидовал чужой славе (говорил, что некогда сам славой «объелся»), деньгам (были и они у него), физическим данным, но рассказы о чужих успехах у женщин неизменно его будоражили и как-то угнетали. Он хотел, чтобы его считали донжуаном, и иной раз любил пространно повествовать о своих былых похождениях. Впрочем, должен отметить, что в этой области полет его фантазии был довольно ограничен [8, 185].
Зинаида Алексеевна Шаховская:
Как и все большие русские писатели, Бунин был целомудрен, о половых извращениях как-то даже как будто и не подозревал. Не было в нем ни сладострастного сюсюканья плохих писателей, ни незадумчивой веселости французских галантных авторов, ни полнокровной жизнерадостности Рабле, ни извращенности современников [57, 214].
Александр Васильевич Бахрах:
Когда он начинает ругаться или говорить слишком откровенно о вещах, о которых принято молчать (а это он очень любит), Вера Николаевна с болью в сердце замечает:
— Ян, около тебя точно бес какой-то стоит. Не греши.
— Ну положим, что же в том, что я говорю, греховного? Ведь я говорю о самой прекрасной вещи в мире. Только ради нее и стоит родиться. Не могу же я всегда рассуждать на богословские темы или писать рассказы о молодых священниках, как тебе теперь нравится. В любви, любовном акте есть что-то божественное, таинственное и жуткое, а мы не ценим. Надо дожить до моих лет, чтобы до конца ощутить всю несказанную мистическую прелесть любви. Описать это словами невозможно. Это непередаваемо. Главное ведь всегда ускользает. Сколько я ни пробовал — не получается или получается около, где-то рядом, но сути словами не поймать, на крючок не нацепить. Да это не я один — этого еще никто не выразил и не выразит [8, 110].
Ирина Владимировна Одоевцева:
— Я почти с самого детства, как только стал сознательно читать и понимать, очень много думал о героях и героинях романов. О героинях больше, чем о героях, и это меня удивляло. Женщины были мне как-то ближе, понятнее, их образы для меня полнее воплощались. Они как будто жили перед моими глазами, и я не только сочувствовал их горестям и радостям, но и соучаствовал в их жизни. Я влюблялся в героинь романов. Они снились мне. Даже днем иногда я чувствовал их присутствие. Сижу, бывало, за столом у себя и зубрю немецкие вокабулы ‹…› и вдруг чувствую, что кто-то стоит за моей спиной, наклоняется надо мной, кладет мне руку на плечо и легкая душистая прядь волос касается моей щеки. Я оглядывался — никого. Комната пуста, и дверь плотно закрыта — меня охватывает такая тоска. Такое одиночество. Хоть о стенку головой.
Он вздыхает и, помолчав, продолжает:
— Да, все эти женщины и девушки из романов, в которых я поочередно был фантастически влюблен, играли большую роль в моем тогдашнем диком одиночестве. Я жалел, что мне никогда не придется встретиться с ними. Как я жалел, да еще и сейчас жалею, что никогда не встречался с Анночкой.
— С Анночкой? — удивленно переспрашиваю я. — С какой Анночкой?
— С Анной Карениной, конечно. Для меня не существует более пленительного женского образа. Я никогда не мог и теперь еще не могу без волнения вспоминать о ней. И о моей влюбленности в нее.
— А Наташа Ростова? Для меня Наташа…
Но он не дает мне договорить.
— Ну уж нет, простите. Никакого сравнения между ними быть не может. В начале Наташа, конечно, прелестна и обаятельна. Но ведь вся эта прелесть, все это обаяние превращается в родильную машину. В конце Наташа просто отвратительна. Неряшливая, простоволосая, в капоте, с засранной пеленкой в руках. И вечно или беременная, или кормящая грудью очередного новорожденного. Мне беременность и все, что с нею связано, всегда внушали отвращение. Не понимаю, как можно восхищаться женщиной, которая «ступает непроворно, неся сосуд нерукотворный, в который небо снизошло» — как выразился Брюсов. Страсть Толстого к детопроизводству — ведь у него самого было семнадцать детей — я никак, несмотря на все мое преклонение перед ним, понять не могу. Во мне она вызывает только брезгливость. Как, впрочем, я уверен, в большинстве мужчин. А вот женщины, те действительно часто одержимы ею [37, 281–282].