Людмила Бояджиева - Гумилев и другие мужчины «дикой девочки»
— «Мазилы» — это уж слишком. — Поднявшись, Николай откланялся и назвал себя. — А это моя супруга — Анна Андреевна Гумилева.
— Очень приятно… Вы смогли бы посетить мою мастерскую в любое удобное для вас время?
…Короче — я сейчас кое-как вспоминаю эти реплики, но тогда была как под гипнозом. Он стоял рядом, одетый в смехотворно желтую блузу и панталоны из вельвета, но, клянусь, более изысканного и оригинального туалета я в жизни не видела. Может, его сшил какой-то сумасшедше гениальный парижский кутюрье? Скорее, сам Амедео был идеальной моделью — ведь он и двигался божественно. А голос… Я бы не спутала его ни с одним голосом на свете.
Итак, вечером мы зашли в его комнату, обвешанную необычайно длинными картинами, кажется, все они были на бумаге и изображали портреты. Настолько странные, что мои спутники еле сдерживались от неуважительных реплик. В садике возле дома стояли глиняные скульптуры — в них было заметно мастерство, но и некая необычность — желание исказить модели, подчеркивая пластику. Глиняные человечки будто корежились, как в кривом зеркале. Он заботливо полил их из лейки.
— И вы хотите изобразить мою жену в таком… э… в похожем жанре? — вредничал явно ревновавший Николай.
— Сейчас! — Амедео пододвинул мольберт с наколотыми на него листами бумаги. — Я сделаю несколько эскизов. Присядьте, господа. А вы, Анна, — вот на этот табурет.
Рисовал он мгновенно — набрасывая линии точно и ничего не исправляя. Срывал лист и делал новый рисунок, попросив меня развернуться. И все пришептывал: «Да, о да! Именно она!»
Рисунки разглядывали мои сопровождающие и одобрительно кивали. Сказать, что я была в полуобмороке, когда его желтые в золотых искристых крапинах глаза словно вбирали в себя всю меня, — ничего не сказать. Мы попали в другое измерение, связанное мистической силой творчества…»
…Гумилевы пробыли в Париже почти месяц, и за это время Анна несколько раз позировала Модильяни. Присутствовавший на сеансах Николай отпускал по-русски насмешливые замечания, тут же переводил, меняя смысл на менее обидный. Он не мог не заметить, что творится с Анной, и ревновал бешено.
— А вы знаете, друг мой, что моя жена — известная в России поэтесса? — вдруг сообщил он Амедео. Парень застыл, словно его окликнули во сне и он проснулся в другом месте.
— Это верно? Верно? — Насупившись, он бросил угольки и сел. — Может, выпьем немного вина? Иногда в голове что-то смещается… Поэтесса… Стихи…
Гумилев отказался пить, и Модильяни налил себе в стакан виноградного вина из оплетенной кукурузными листьями бутыли:
— Матушка иногда присылает из Ливорно.
Помолчали, и он вдруг стал декламировать, словно про себя, продолжая наносить на бумагу быстрые линии:
Нет, ни красотками с зализанных картинок —
Столетья пошлого разлитый всюду яд! —
Ни ножкой, втиснутой в шнурованный ботинок,
Ни ручкой с веером меня не соблазнят.
(…)
Да ты, о Ночь, пленить еще способна взор мой,
Дочь Микеланджело, обязанная формой
Титанам, лишь тобой насытившим уста!..
— Отличный выбор, — одобрил Гумилев. — Бодлера я люблю с юношеских пор, и еще Малларме, Верлена.
— У нас с вами схожие вкусы. Собственно, это можно уже сказать по выбору самой прекрасной из женщин. И стихи словно о ней.
— Парижские художники все так хорошо знают поэзию? — спросила Анна.
— Напротив, живопись активно вытесняет поэзию и занимает главное место. Я хотел стать поэтом. И много насочинял. Читать не стану. Довольно этой выставки рисунков — такое самообнажение.
— Н-да… — сник Николай. — С поэтами в этой комнатке перебор… Пожалуй, я попробую вина вашей матушки.
— И мне немного, — попросила Анна. — Ведь мой муж — тоже поэт.
— Черт побери! У меня все стаканы немытые… — спохватился художник, загремев в шкафу посудой. Со звоном разлетелось на полу что-то стеклянное. — Бить посуду плохо, — чуть огорчился Модильяни. — У нас в Ливорно говорили: быть беде.
— А у нас — счастью! — обрадовалась Анна. — На свадьбах специально бьют тарелки, чтобы жизнь супругов была долгой.
— Мы, кажется, тогда разбили только бокалы от шампанского? — насупился Гумилев, вспомнив свадьбу, какую-то полузаконную — без благословения родителей. — Может, надо было весь дедов парадный сервиз ко всем чертям грохнуть? Извините, мсье Модильяни, что говорю по-русски. Это непереводимое идиоматическое выражение.
Гумилев решил возвращаться в Петербург вместе с «аполлоновцами», Анна задержалась на неделю. Мол, не все достопримечательности осмотрела. Просто так лжет и глаз не отводит. Знает, что муж все понял и объяснять ничего не надо. Запрещать бесполезно. Так она хочет. Пока в семье это правило только утверждалось. Николай надеялся изменить «семейный устав» в свою пользу. Но… Не сразу же! О, как он смотрел на Анну из окна уходящего поезда. Душераздирающий взгляд прощающегося навеки. Только сказал, словно между прочим:
— Я жду тебя.
Анна видела насквозь его обмирающее, как под дулом пистолета, сердце — ведь на самом деле не был уверен Гумилев, что она вернется. Любил риск. Русско-парижская рулетка.
Можно сказать, что ясновидение в этот момент посетило Гумилева.
Всю дорогу в Питер друзья подтрунивали над ним и пытались развеселить — напрасно. Медовый месяц непоправимо испортила ложка парижского дегтя.
Глава 2
«И жар по вечерам, и утром вялость,
И губ растрескавшихся вкус кровавый». А.А.
Анна увлеклась до самозабвения. Амедео сошел с ума. Впервые оставшись в его мастерской вдвоем, они торопливо бросились друг к другу, как изголодавшиеся. Не хватало рук, ног, слов, губ — в ход шли краски, угольки, стихи, распахнутое в зелень окно, лейка с водой, корзинка черешни, кусок дешевого камамбера… Всё вместе доставляло неисчерпаемые удовольствия. Ведь расписать тела и вывозиться под лейкой, размазывая краски, а потом слизывать друг с друга медовые мазки акварели — неописуемое гурманство. Удовольствие можно усилить лишь одним способом — совместив его с другим удовольствием. А они были молоды, веселы, сумасбродны и жадны до радостей жизни. Сейчас бы сказали: им «снесло крышу» и они «классно оторвались». Он рисовал ее торопливо, схватывая все новые ракурсы, читая свои стихи, в которых она мало что понимала, но голос…
Голос затрагивал все ее женские струны, и тело Анны трепетало. Она тоже читала свои стихи, новые, про него и себя, только что написанные, как молитву, как заклятие — торжественно и серьезно, заломив над головой руки. Он огорчался, что не понимал слов, но выражение ее лица и тело передавали эмоции.