Евгений Биневич - Евгений Шварц. Хроника жизни
И тут следует сразу оговориться. Не сохраняли Женины письма ни родители (открытка от него была скорее исключением, нежели правилом, вероятно, за изображение на ней), ни Людмила Крачковская, а если Юра Соколов и не выбрасывал их, то они погибли вместе с ним в 1918 или 1919 году. Не сохранились и их письма к Жене. Но совсем по другой причине. Дело в том, что, уезжая из блокадного Ленинграда в декабре 1941 года, Шварц смог взять с собой только основные, главные свои рукописи, а вся его корреспонденция осталась и, скорее всего, сгорела в печках оставшихся соседей.
А вскоре он получил письмо из Майкопа от Вари Соловьевой. На развороте листа, вырванного из ученической тетради, громадными буквами было написано лишь одно слово «С В И Н Ь Я!!!!». И Женя тут же ответил. И Варвара Васильевна единственная из его корреспондентов той поры сохранила все Женины письма. Большинство, по крайней мере. В перипетиях её долгой жизни некоторые могли и потеряться, и подлинники их сейчас переданы в РГАЛИ, а копии Варвара Васильевна подарила мне.
И на то, первое послание, всё поняв, Женя ответил тут же.
«Краткое и энергичное воззвание не могло не подействовать на лучшие свойства моей души. Благодарю за память. Я ежедневно собирался писать тебе. Письмо твое заставило действовать. Девочки пишут и снабжают марками и запоздалыми майкопскими новостями. Послал им свою карточку (в новом костюме снят). Если хочешь, пришлю и тебе. У меня черт-те сколько. Слушал я дважды «Кармен», раз в Большом театре и раз у Зимина, причем в роли Дон Хозе выступал Дамаев. Фигуркой и грацией он отдаленно напоминал все-таки знаменитого Костальяна. Слышал Дамаева и в «Пиковой даме». Томский был плохой и мою арию про графа Сан или Сен Жермена исполнил отвратительно. Видел моцартовского «Дон Жуана». Вообще, таскаюсь по театрам охотно. (…) Надеюсь, что мой репертуар не забыла? Ведь очень возможно, что я приеду на Рождество. Произведу строгую ревизию. Духи у меня ещё не все вышли. Я их расходую крайне экономно. Шоколад, который мне подарила, мы с малюткой Жоржем слопали по дороге на вокзал. Москва хороша шоколадом. Простой шоколад, свежий, только потому, что его поломали при упаковке, продается за 35 копеек фунт. Я, как тебе известно, обучаюсь в университете имени генерала Шанявского. Дела у меня много, развлечений порядочно, но временами скучновато. Не привык я один ещё пока. (…) Пиши о Майкопе, как можно больше. Я свинья действительно, что не писал раньше, теперь буду отвечать аккуратно, ежели ты меня помилуешь. Да что там я спрашивал — слать карточку! Шлю. Не понравится, отправляй обратно!
Не сердись на молчание и пиши сейчас же. Как Матюшка и Костя? Что вообще нового? От друга своего Жоржика не имею известий. Напиши всё, что знаешь о нем. Подрос ли он? Как попрыгивает Чижик-Петруша? Как в гимназии Надежда Александровна? Кланяйся ей от меня. Кто теперь в библиотеке? Кланяйся Вере Константиновне и Василию Федоровичу, Косте, Павлу и всем прочим чадам и домочадцам. Чтобы не утомиться, можешь кланяться не очень низко. А то голова заболит. (…) Письмо твое очень рассердило мою хозяйку — почтальон пришел рано и разбудил её звонками. Она выругала его чертом. Жду писем. Где ты выцарапала мой адрес? Не знаю, как дошло письмо. Пришло с опозданием. Нужно писать 1-я Брестская — их целых 3».
Е. Шварц
К несчастью, Женя не датировал свои послания, а Варвара Васильевна выбрасывала конверты, по штемпелю на которых можно было бы приблизительно определить дату написания. Очевидно, это письмо было написано в октябре или ноябре тринадцатого года. Надежда Александровна — матушка братьев Соколовых, Павел — повар, кучер и прочая в доме Соловьевых. «Малютка Жоржик» — Георгий Истоматов, соклассник Жени, был довольно высокого роста, а их преподаватель литературы Петр Николаевич Колотинский, наоборот, маленького, за что и получил прозвище «чижик».
А учеба не очень влекла Женю. Более того, постепенно он начал её ненавидеть. «Занятия в университете Шанявского шли вечерами, — записал Е. Л. 1 сентября 1952 г. — И я убедился в ужасе, что не могу слушать профессоров — и каких! Мануйлов, читающий политическую экономию, Кизеветтер, о котором говорили, что он второй оратор Москвы (первым считали Маклакова), Хвостов, Юлий Айхенвальд (критик) и многие другие внушали мне только тоску и ужас, и я не в силах был поверить, что их дисциплины (тут я впервые услышал это слово) имеют ко мне какое-то отношение. (…) Я не имел ни малейшей склонности к юридическим наукам и чем ближе их узнавал, тем более ненавидел».
И ещё — через две недели (13 сентября): «Время шло, а я не привыкал к Москве. Напротив, окончательно её возненавидел. Одиночество душило. А новые знакомства не завязывались да и только. (…) И вот я жил и жил в тоске и одиночестве. Никто не говорил мне: «Пойди постригись», и я ужасно оброс волосами».
— И я стал опускаться. Я сказал учителю [латыни], что заниматься с ним не буду больше. Распрощался с университетом Шанявского. Вставал в двенадцать, лениво валялся до часу — это в семнадцать лет! Потом покупал в киоске газету и тонкие журналы… Прежде всего «Новый Сатирикон». И плитку шоколада. Возвращался домой, валялся и читал. Потом покупал колбасы на обед, которая по сравнению с майкопской казалась мне невкусной… Вечером шел бродить по улицам или в оперу Зимина, куда легко было достать билеты, или в цирк Никитина… В мечтах моих было одно здоровое место: начало. Начинались они всегда одинаково: я мечтал, что вот каким-то чудом начинаю работать. Меняюсь коренным образом, пишу удивительные вещи и, главное, с утра до вечера, не разгибая спины. Возвращался я домой утешенный, полный надежд, давая себе торжественное обещание завтра же начать новую жизнь. И с утра начиналось то же самое. Вот во что превратился я при первой же встрече с жизнью…
Но изредка случались и «развлечения». Как-то, проходя по Камергерскому переулку мимо Художественного театра, какой-то подросток предложил ему билет на «Вишневый сад». И несмотря на то, что тот потребовал три рубля, Женя его взял. Место оказалось прекрасное — в партере, в самом центре зала.
— Фирса ещё играл Артем, а Епиходов был неожиданный — Чехов. Понравился он мне необыкновенно — так я увидел этого удивительного артиста впервые. Сцену со сломанным кием, когда он беспомощно бунтует, зная, что ничего из этого не выйдет, просто от отчаяния, провел он так, что я с удивлением подумал: «Так вот, значит, как можно играть?» Так я впервые в жизни увидел артиста, лучшего из всех, каких я знал.
А перед этим был ещё «Николай Ставрогин», которого он смотрел с далекой галерки. Качалов показался ему маловыразительным, «остальные тоже казались приглушенными, а не правдивыми. Исключение составляла Лилина, которая играла хромоножку удивительно и одна только походила на героиню Достоевского». Потом ему на утреннике удастся посмотреть «Синюю птицу», которая ему «понравилась, но меньше».