Эрих Ремарк - "Скажи мне, что ты меня любишь..."
Ни одна мысль не вырастает во мне, чтобы за ней не стояла смерть, писал Микеланджело к Вазари. Он знал, что иначе не сможет работать, работать по-настоящему. Он знал также, что иначе не изобразить ему красоту, и радость, и жизнь, что иначе они вышли бы пошлыми и нелепыми. Уже само веселие в античном смысле было садом роз перед вратами ада. А чем были бы сатурналии без проницательной двусмысленности елисейских мистерий — всего-навсего пошлым, похотливым и пьяным действом. Но мы живем на расстоянии двух тысяч лет от античности, мы живем без чувства баланса человечнейших из богов, несущих мир, — без Дианы из лесов, без попадающего точно в цель с самых дальних расстояний Аполлона и без Диониса с жезлом в руке и венке из виноградных листьев на челе, — мы не знаем больше, что у синего потока забытья и у смерти одни источники; ну, может быть, еще помним, но уже не ощущаем. Нам требуется гораздо больше мужества и храбрости, чтобы жить.
Огоньки свечей колышутся, и я чувствую, милая, что пишу тебе глупое письмо. Каждому сердцу знакомы приливы и отливы, и каждой голове тоже. И когда море отступает, оно оставляет на Пляже разную странную живность. Не размышляй об этом; я тоже забуду. В один прекрасный день и мы окажемся на пляже, когда отлив нас выбросит, а сам скроется. Когда отворачиваешься, не обращаешь на что-то внимания, сил не прибудет; силы вырастают, когда на вещи смотришь прямо. Это единственное, что нам дано: жить, не зная страха; может быть, сильно горюя иногда, но без страха и без жалоб. Самые впечатляющие слова, выбитые на древнем могильном камне: «Non omnis moriar!» — «Весь я не умру»… Это не должно быть утешением. Но это нечто, стоящее за вещами и предметами. «Сирр», говорят люди на Востоке, «сирр», тайна, и еще «дейиштирме» — «обмен». Тайна и обмен, таинственный обмен чем-то, что всецело не умрет. Ты жила уже в древнейшие времена — ты, темный, любимый архангел, «сирр» и «Non omnis moriar»…
Люби меня…
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (16.01.1939)
Марлен Дитрих, в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк», слева] MDC 526–528
Ты, любимое небо, написала мне два таких замечательных письма — в них полно всего того, что я люблю в тебе, и еще много чего другого. Для меня больше, чем счастье, если ты меня любишь; для этого просто нет другого слова, чем «захватывающе», оно хватает и захватывает меня, оно берет меня в тиски, в кольцо, и поднимает меня, и делает все, на что я способен и что могу, несравненно сильнее и реальнее, и нереальнее, и больше. Ты даль, простирающаяся за мной, ты свет, благодаря которому я есть и буду. Только благодаря тому, что ты смотришь на меня и любишь, я действительно существую и действую. Не будь глаз, не было бы и света. В твоих любимых и прекрасных глазах я из темных узелков жизни и невидимого столкновения множества темных лучей превращаюсь в того, кто носит мое имя, в того, каким ты меня видишь и каким хочешь, чтобы я был. Свет твоей любви выделяет меня из анонимной толчеи инстинктов и поднимает до чего-то единственного в своем роде, способного сказать: «Я есть!» Любимая, ты превыше всего: ты весы, которые все держат на себе и поддерживают равновесие, ты линза, в которой собирается все просыпанное мной и преображается в луч, в краску и ясность.
Ты на редкость непосредственная и прямая, медленная стрела, направленная в самое мое сердце и безо всяких метафизических и психологических трюков пробившая его в самом центре. За всю мою жизнь мне никогда не приходилось видеть человека прямодушнее тебя. Мне непонятно (но не непостижимо), что для других ты остаешься загадочной и сбивающей с толка. Но в этом нет ничего непостижимого! Потому что простота и твоя потрясающая откровенность скорее всего — и даже наверняка! — и есть именно то, что сбивает остальных с толку. На сильный свет способны смотреть только сильные глаза, которые при этом не моргают. Я никогда не моргаю, милая, я лишь еще шире открываю глаза, чтобы побольше впитать в себя.
Я пишу тебе почти неразборчиво; я вывихнул себе руку и сильно ее перебинтовал. Собаки затеяли ужасающую свару, и, разнимая их, я выбил большой палец правой руки. Болит очень; но приятно писать тебе письмо, когда малая часть моего тела болит, а все остальное рвется к тебе, полное любви и того, что словами не выразишь…
Люби меня! Люби меня! Ты нужна мне — ах, это слабо сказано. Я чувствую больше. Я поставил свою жизнь на твою, как на перевернутую пирамиду: основание ее парит в воздухе, опираясь на острие в акте невероятного баланса; и это острие, на котором все покоится, держится и в котором все сбалансировано, — это ты, твое сердце. И самое прочное и самое мягкое из всего, что есть, твое сердце, несет мою жизнь, оно несет все.
Все выросло и сделалось прямым, как копье. Ты и я — как долго мы искали друг друга! — разве мы можем вообще представить себе, что где-то одному из нас нет места? Можно ли, даже натворив глупостей и обманув себя, не обратить это в фантастическое объяснение в любви к другому? Зубец сцепляется с зубцом, и ни для чего другого места не остается, даже для воздуха….
Сейчас моя рука устала и не хочет больше двигаться, но сердце мое не устало. Мне нужно сказать это ветру, пусть он запишет для тебя… Как странно, что я хочу и не могу продолжить письмо…
Теперь я пишу левой рукой: я люблю тебя, останься моей радостью, моя пума, и люби меня, я не хочу дышать без тебя.
!умуп юлбюл Я
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (предположительно 18.01.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк», слева] MDC 540–542
О, пума! Я в постели! Болит желудок, болит сердце — и нет пумы, забежавшей бы ко мне! Целый литр крови пролил бессмысленно и недостойно, даже не ради защиты пумы! Вот нынче рыцари пошли, правда, милая? У меня забинтована правая лапа, и не потому, что я дрался за пуму, а потому, что разнимал сцепившихся псов…
Ты написала мне такие чудесные письма, любимое мое небо; я ведь всегда говорил: писателям незачем писать письма. У других это получается лучше. «Дышащий резонанс» — разве пришло бы мне такое когда-нибудь в голову! А все остальное! Вот ты умеешь сказать другому, что любишь его; у меня это никогда по-настоящему не получалось.
Как это чудесно звучит, когда ты говоришь мне, что ты спокойна и счастлива, даже оставаясь одна! Да ведь это то самое, чего я хотел! Я ведь не хотел волновать тебя и приносить тебе несчастье — на такое любой жиголо способен. Я хотел чудесным образом отвести от тебя тревоги и заботы, чтобы ты вся светилась от радости и стала краше, чем когда-либо прежде, чтобы ты так сияла, что и за километры было бы видно: ты живешь в уверенности, что где-то — и это неопровержимо, точно! — только ради тебя живет другой человек.