Семeн Бронин - История моей матери. Роман-биография
Жизнь возвращалась к тому, что было до ареста. Якову дали большое выходное пособие: выплатили все не полученные им годовые оклады и прибавки за звание за шесть лет, освободили комнату, занятую Августой Васильевной, которая получила другое жилье в военном ведомстве. Восстановились и прежние отношения в семье. Не претендуя более на всемирную славу и забыв фантазии, Яков и дома стал довольствоваться тем, что имел: решил, что синица в руках дороже журавля в небе и что жить с обеспеченными тылами спокойнее, чем пускаться в его возрасте в сомнительные авантюры. В дом вновь пошли косяком гости: та же Ксения Иванова — с детьми и без них; Ценципер, член партии с 16-го года — женщина приветливая и улыбчивая: известная тем, что в девятнадцатом году поехала с трехлетней дочкой на Гражданскую войну, оставила ее на каком-то полустанке незнакомой ей женщине и лишь по прошествии трех лет взяла дочь обратно; полковники-отставники из Управления. Люди эти были не самые близкие, но Яков по-прежнему настаивал на строгом отсеве гостей: те, кого он принимал, были достойны его приема и создавали видимость светской жизни, дополнявшей трудовые будни.
Дали участок земли созастройщику Павлу Руфановичу, и он, получив отступные, съехал со своей половины и отправился строиться на новое место. Теперь дача стала летним домом, где жила вся семья, включая Жоржетту. Жанна получила квартиру и жила в ней с семьей сына. На дачу она не ездила, Жоржетта же привыкла к ней: все ее крестьянские привычки ожили на российском участке. Он плохо годился для огорода, потому что был вчерашним лесом, но Жоржетта неустанно возилась с землей: рыхлила грядки, воевала с сорняками — все в соревновании с Дусей, с которой они говорили на разных языках — в прямом значении слова. Ни Дуся не знала французского, ни Жоржетта русского, но обе умудрялись понимать друг друга, причем Дуся оказалась более восприимчивой к чужому языку, чем Жоржетта: в ее лексиконе появились слова «бисиклет» вместо велосипеда или «фрез» вместо клубники — они стояли возле одной плиты и разговаривали каждая по-своему, но все, кажется, друг у друга понимая.
Все вроде было как прежде, все, да не так. Во-первых, сам Яков, даже оттаяв от лагерной заморозки и немного ожив, совсем таким, как прежде, не стал: сделался жестким, несговорчивым, иногда бесцеремонным. Он никому не хотел прощать потерянные им годы. Так, он отказался вернуть одному из своих истинных старых друзей полковнику Абрамову взятые у него незадолго до ареста деньги: тот ссудил ему на постройку дачи большую для себя сумму и теперь, ввиду полученной Яковом компенсации, смиренно ждал возврата долга. Яков отказался вернуть его — почему, неясно, но за этим отказом стояла та же обида безвинно осужденного человека: будто остальные были в этом виновны. «Нет так нет», — сказал Абрамов, и Яков потерял товарища, но отнесся к этому бесстрастно. Так же не захотел он вернуть Августе Васильевне и части денег, истраченных ею на ремонт комнаты незадолго до его возвращения, и она рассталась с семьей с обидой и с прекращением знакомства. Якову и это было нипочем: он только ожесточался, когда ему предлагали пойти на мировую: «Я-то здесь при чем?» — говорил он, а жаль, поскольку хорошая была женщина.
Но все это были, что называется, цветочки — настоящие ягоды зрели внутри самого семейства. И Яков был не тот, и семья к этому времени изменилась: в ней выросло сопротивление его диктату. В доме не на шутку, а всерьез разыгралась война между отцом и Самуилом — конечно же на идейной, политической почве, потому что во всех прочих отношениях Яков был до безразличия снисходителен и покладист. В идеологических же вопросах он по-прежнему не знал пощады и потачки и становился, точь-в-точь как прежде, гневен и нетерпим в спорах — пребывание в лагерях его ничему не научило. Особенно обострились отношения между отцом и сыном после восстания в Венгрии, которое расценивалось ими, естественно, по-разному. Дома чуть ли не каждый день закипали словесные баталии. Старшему было тогда лет 17–18, и он схватывался с отцом по любому спорному поводу, выбирая для этого обычно те, в которых оба мало что смыслили: генетика, джаз, танцы. Так было легче спорить: яснее прослеживалась политическая составляющая дискуссии. Отстаивались диаметрально противоположные мнения: Яков с криком и подчас с пеной у рта обвинял старшего в том, что он идет на поводу у буржуазной пропаганды, не видит за деревьями леса, сын же отца — в том, что он видит политику там, где она не ночевала.
— Ты не понимаешь, что политика везде и во всем! — кричал отец и отстаивал Лысенко, чье близкое падение было еще не всем очевидно, или же ругал джазменов такими словами, что их, по его логике, нужно было немедля отправить туда, откуда он сам только что прибыл. Задирал отца сын — Яков уже понял, с кем имеет дело, и охотно бы обошелся без стычек и без препирательств со столь ничтожным оппозиционером, но Самуил, названный так в честь погибшего революционера, нарочно подбрасывал дров в вечно тлеющий костер и выбирал для нападок самое неподходящее для этого время — воскресные обеды, которые отличались в семье обстоятельностью и торжественностью: на них Яков сообщал, в частности, домочадцам последние новости за неделю. Повторялся бунт молодого поколения: внуки, как известно, мстят за нас детям.
— А вот вчера, — как бы вскользь и некстати, после изложения событий в Европе и на Ближнем Востоке, закидывал удочку старший, — опять на школьном вечере парторгша (это была та самая Нелли Львовна, которая спасла его от техникума) не давала танцевать танго: разводила пары в стороны…
— И правильно делала! — отрезал отец, вступая в спор, несмотря на его очевидно провокационный характер. — Вы ведь не умеете отличать буржуазную музыку от социалистической!
Самуил ухмылялся: нарочно, чтоб позлить отца, который уже поднял голову и насторожился — вместо того, чтоб есть чудесную душистую куриную лапшу, приготовленную Дусей.
— Я знаю одного джазиста, который сел только за то, что слушал эту музыку по приемнику. Сосед донес, что ему таким образом передавали скрытую шифровку. Ты говоришь что-то в этом роде. В чем буржуазность танго? В том, что слишком липнут друг к другу? Так это и в вальсе так. И что нам вообще танцевать прикажешь — «Яблочко?»
Яков вскипал:
— Вас, как дурачков, ловят на эти танцы, а вы поддаетесь на дешевые трюки!
— Знаешь, за что пять миллионов посадили?! — Можно было подумать, что сын сидел в лагере, а отец все годы оставался на воле. — Вот за такие бредни!
— Во-первых, не пять миллионов, а самое большое — один, а во-вторых, что ты называешь бреднями?!. — и Яков глядел ястребом.