Арман де Лозен - Записки герцога Лозена
Княгиня почувствовала, что единственный способ успокоить меня, это отдаться мне совершенно. Я с ужасом вспоминаю об этом, я дрожу еще теперь, записывая эти строки, но я дал священную клятву и должен исполнить этот тяжелый долг.
Это было 5 ноября, я должен был через день ехать уже в Фонтенебло. Против своего обыкновения княгиня велела в этот день не принимать никого, даже князя Репнина. Я был совершенно один с нею и упрекал ее за то, что она грустна и молчалива.
— Я решила отдаться вам, — сказала она вдруг, — можете пользоваться своими правами; это необходимо, я этого хочу.
Трудно себе представить мое положение в ту минуту, как я обладал любимой женщиной; я не чувствовал ни одной секунды удовольствия, слезы ее струились по моим щекам, она оттолкнула меня и сказала:
— Теперь все кончено, я переступила последнюю границу, теперь начнутся страдания до конца. Уходите отсюда.
Я хотел остаться, она бросилась передо мной на колени и сказала: «Ради Бога, уходите, умоляю вас, уходите!» Пораженный, как громом, я, конечно, не мог больше оставаться и вернулся к себе. Проведя ночь в ужасных мучениях, о которых не хочется вспоминать, я пришел к ней рано утром. Полог кровати ее был еще задернут, я отдернул его. Она лежала без чувств, а изо рта ее прямо на грудь текла кровь. Маленькая открытая коробочка, лежавшая на постели, сразу навела меня на мысль, что она отравилась.
Я подумал, что она умерла и с жадностью проглотил порошок, еще остававшийся в коробке. В продолжение целого дня у меня были сильные нервные припадки. Я не помню, что со мной было в продолжение целых суток, помню только, что потерял очень много крови, и, вероятно, это только и спасло меня. В это время за мной заехала моя жена, которая и повезла меня в Фонтенебло, куда мы должны были явиться вместе с ней. Я находился в таком состоянии, что от слабости ничего не мог сообразить. Я попросил ее подождать немного, с большим трудом встал с постели и оделся. О княгине я еще ничего не знал, но вскоре мне доложили, что она еще при смерти, но, несмотря на это, мне пришлось ехать в Фонтенебло, где я вел себя, как сумасшедший. В свободное от дежурства время, я никого не принимал, так как я действительно был болен; наконец, я получил от княгини письмо, которое и привожу здесь целиком:
«О, мой друг, мой любовник, ты, которого я боготворю, ты, которому принадлежит все мое сердце, тебя больше нет со мной. Ты уехал, я этого хотела, но зачем ты послушался меня? Если бы ты знал, какая будущность предстоит мне; я потеряла всякую надежду на счастье. Я не смею больше ничего обещать, так как нарушила свои клятвы. Пусть же твоя любовь будет мне наградой за мои страдания, пусть она будет заменой всего, что я потеряла. Но, увы, я говорю о будущем, а между тем я умираю, и я не буду настолько жестока, чтобы приказывать тебе жить без меня. Я не знаю, что со мной происходит, я еще чувствую на губах твои поцелуи, а между тем я только умею вздыхать теперь. Приезжай и умрем в объятиях друг друга, чтобы в последнюю минуту испытать и горе, и радость. Нет, не слушай меня! Пусть мои угрызения совести искупят мою вину. Пусть снова вернется ко мне сознание собственного достоинства и уважения, которые я потеряла».
Это письмо, написанное дрожащей рукой и залитое слезами, окончательно смутило меня. Как только настала ночь, я уехал совершенно один в Париж. Я назначил княгине свидание в таком месте, где никто уже не мог помешать нам. Слабость ее была так велика, что она постоянно лишалась чувств.
Я, с своей стороны, чувствовал себя не лучше ее. Но я не буду утруждать своих читателей описанием наших страданий: если они сами не любили, они никогда не поймут их и они могут быть только скучны. Я скажу только, что этот разговор, с одной стороны, принес нам большую пользу, а с другой — причинил огромный вред. Я вернулся в Фонтенебло, отдежурил необходимое число часов и опять вернулся в Париж. Наше поведение становилось, конечно, крайне подозрительным и так продолжалось несколько недель. Князь Репнин был очень снисходителен к нам обоим; он утешал себя тем, что княгиня скоро уедет, и сам успокаивался при этой мысли. Тем более, что он думал, что я никогда не вижу наедине княгиню; но он очень ошибался, я видал ее иногда наедине и не у нее дома. Моя осторожность, моя сдержанность устранили, по-видимому, опасность, которая так пугала ее. Но зато любовь и природа требовали свое. Как можно отказать любовнику тогда, когда он ничего не просит. Княгиня отдавалась мне, готовая перенести за это все на света. Нам казалось, что этим счастьем мы должны пользоваться, чтобы искупить ужасное будущее. Я ни о чем не думал и никого не видел, кроме княгини, — я или сидел у нее, или ждал ее к себе, а в ту минуту, как я терял надежду увидеть ее до следующего дня, я ложился скорее спать, так как не мог перенести мысли, что в этот день больше не увижу ее. Князь Репнин опять начал ревновать. Княгиня заметила, что он устроил тайный надзор за ней; она решила, что нет ничего хуже, чем обманывать его, и поэтому лучше сказать ему все. Это признание, сделанное благородной душой, было принято так же благородно, как оно было сделано. Князь Репнин не позволил себе ни упрекнуть ее, ни пожаловаться на что-нибудь, он только сказал: «Будьте счастливы, но я чувствую, что я не в состоянии оставаться здесь свидетелем вашего счастья. Я уеду через две недели и поступлю опять в русскую армию». Мы решили, что не должны отравлять ему моим присутствием последние дни его пребывания в Париже и поэтому я сделал над собой усилие и поехал к герцогу де Шоазелю в Шантелу, чтобы пробыть у него до отъезда князя.
Я уехал... Каждый день я получал весточку от княгини, но я страдал, и не мог положительно жить без нее. Когда я приехал обратно, князя уже не было. Тот, кто испытал, что значит воздержание, может понять, что чувствуешь, когда обретешь наконец свободу. Мое счастье нарушалось только тем, что я знал, что оно не вечно и должно скоро кончиться. Мы все время думали только о том, нельзя ли устроиться так, чтобы никогда не расставаться. Иногда в сердца наши закрадывалась надежда, но судьба детей беспокоила нас. Любя их мать, я невольно привязывался и к ним и часто глаза мои наполнялись слезами, когда я ласкал их.
Я готов был скорее сам перенести все несчастия, чем лишить их матери, не сравненной ни с одной из других матерей. Она вполне понимала чувства, волновавшие меня, и только больше полюбила меня за это. Она знала, что я готов был бы отдать полжизни, чтобы мне остался хоть один из этих детей, к которым я испытывал отеческое чувство. Мы почти не расставались теперь с ней и два раза в день уезжали верхом, чтобы оставаться наедине и избавиться от визитов, от которых не было другого спасения. Наконец, настал день ее отъезда. Я решил проводить ее как можно дальше и по возможности так, чтобы никто не знал этого, и, действительно, я расстался с ней, только две мили не доезжая до Варшавы. Это путешествие было очаровательно и княгиня с каждым днем была все нежнее ко мне. Минута нашей разлуки была ужасна. «Мой друг, — сказала она, — пора, наконец, открыть тебе тайну, которую я с трудом скрывала от тебя. Так как желаю оставить у себя одного из моих детей... Я оставлю тебе одного, который будет частью меня самой, я беременна и не жила с своим мужем с тех пор, как сошлась с тобой. Я найду в себе мужество открыть все мужу и добьюсь того, что тебе перешлют это новое существо, которое свяжет меня навеки с тобой». Это известие так подействовало на меня, что я лишился чувств, а когда пришел в себя, княгини уже не было. Ее свекор, приехавший встречать ее, заставил ее покинуть меня. Она оставила при мне одного из своих слуг, чтобы он ухаживал за мной. Я находился в таком положении, что почти ничего не сознавал. Меня отвезли в Бреславль и все время я не ел, не пил, и не говорил ни слова. Но там я узнал кое-что о княгине, и это сразу восстановило немного мои силы, и я мог доехать до Франкфурта, где узнал, что король опасно болен ветряной оспой.