Начнем с Высоцкого, или Путешествие в СССР… - Молчанов Андрей Алексеевич
— Слушай, а мне кажется, у тебя на нее все-таки были планчики… Более, чем творческие. Ведь ты же нормальный мужик, — развивал я доверительную провокацию. — И чтобы пропустить такую юбку, да еще с авансом центральной роли, зависящим от тебя… Но планчики обломились. Досадно, конечно…
— Ничего подобного! Я думал, что она…
— Ты думал, а она соображала… Вильнула красиво хвостом, и остался старик у разбитого корыта… Бывает… — и я подмигнул ему доверительно.
Он лишь крякнул в ответ, отмахнувшись.
Странно, но я не воспринимал ее, как актрису. Как и многих своих приятелей, в том числе и самых близких — Золотухина и Ивашова. Они играли себя, как бы ни втискивались в образ. Из всей Таганки были два исключения: Высоцкий и Бортник. У этих был захватывающий диапазон. А из тамошних актрис я не смог бы выделить никого. Даже Демидову со всей моей к ней симпатией. Присущий ей характер с чертами неприступного высокомерия прослеживался в любой роли. До смешного.
Опять-таки, возвращаясь к Высоцкому. Вениамин Смехов утверждал, что Владимир — замечательный комик, а Любимов словно навязывает ему трагические роли. Сложно спорить с тем, кто столько сыграл с ним вместе, да и знал и видел я отношение Высоцкого к своему товарищу — крайне теплое. Письма ему писал, делился даже мелкими впечатлениями. Высоцкий — комик? И да, и нет. Комизмом в изображении ситуации он владел виртуозно, и недаром Гайдай пригласил его на роль Бендера, это был интересный выбор. Но Бендер — солнечный гуляка, олицетворение жизнерадостности и бездумия, а в Высоцком извечно сквозила явная внутренняя трагедия, трагедия самой его судьбы, хмуро и неотчетливо до поры осознаваемая им. И никаким воодушевленным актерством не забивалась эта его тоскливая обреченность. И, думаю, почувствовав эту драму, должную перенестись в настроении образа на экран, Гайдай его в этой роли отверг. Ему нужен был актер поверхностный, забавный, подвижный и лукавый. Он нашел такого. Им стал Арчил Гомиашвили. Но и тот не уложился в «десятку». Разве — в ее край, благодаря не столько артистизму игры, сколько себе самому, в ком сквозил природный веселый криминал его натуры. А вот у законопослушных интеллигентов Миронова и Юрского — как ни старались, все — мимо. Порой — где-то около, но не в цель.
Пропали кинопробы Высоцкого у Гайдая, безжалостно выброшенные на помойку. Да и только ли его! В ту пору Золотухин пробовался на роль Гоголя у Ромма. Съемки шли две недели. И лента тоже ушла в мусор… Валерка жаловался: я так старался!..
…Машина пробивается через серое дымное пространство грязной февральской Москвы. Наше место проживания с его климатическими особенностями зимнего периода никаких положительных эмоций не вызывает. У природы, может, и нет плохой погоды, но мерзопакостной — полно! Ее общий короткий прогноз и характеристика: «Бр-р-р!»
Сочатся стекающей с бортов темной жижей изрыгающие копоть грузовики, замызганные легковушки пылят из-под колес соляной кислотной водицей, сугробы с шапками черной коросты тянутся по краям тротуаров, и черные голые деревья, распялив ветви, словно недоумевают над своим бытием в этой туманной бесконечной мороси. Когда же, независимо от времен года, столичные улицы станут такими же чистыми, как в Европе и в Америке? Или, как думалось многим, дело в капиталистическом укладе заботы о городе? Нет, ни капитализм, ни его уклад оказались ни при чем. Прошли десятилетия, изменились лишь марки машин, а грязищи еще и прибавилось.
— Я познакомлю тебя с Марком Донским, — говорит Ирина. — Повесть твоя вполне киношная, пусть он оценит ее, как режиссер.
— Ты говоришь о прицеле на постановку картины?
— А почему бы нет? Надо пробовать! Из ста выстрелов даже вслепую один попадает в точку…
— Ну да. А неисправные часы два раза в сутки показывают правильное время…
Приехали на Красносельскую, в ее дом, стоящий рядом с вечно пустующим и непопулярным Леснорядским рынком; дом старый, с высокими потолками, просторными апартаментами, но изрядно обветшалый. Ныне — снесенный, замененный современной, посверкивающей затемненными стеклами, коробкой. Преимущество квартиры: огромная кухня. Для актерских посиделок — в самый раз.
В отличие от многих актрис, в быту — неумех и лентяек, могла Ира в считанные минуты из ничего соорудить на столе кулинарные чудеса с такой сноровкой, ловкостью и изяществом, что все ее действа походили на фокус.
Впрочем, тут обошлось без чудес: попили кофе, поговорили о театральных новостях, о ее принципиальном разговоре с Марком Захаровым о хоть какой-нибудь роли помимо массовок, из которых он ее с каким-то садизмом не выпускал, словно за что-то мстя.
— Ну, и что он сказал?
— Да так, в лоб… Мол, а что ты из себя представляешь? Ну, губки, глазки, овал лица, скажи спасибо, что в труппе…
— Да пошли ты его куда подальше… Театров в Москве полно, на Захарове свет клином не сошелся.
Она поджала губы, промолчав. Да и я не стал развивать тему. Бесполезно. Она была привязана к театру, к мужу Саше, там же игравшему, причем, в отличие от нее, фавориту главрежа. Она вообще была домашней, бесконечно привязанной ко всему ей обретенному: дому, друзьям, семье, работе, и получавшей со всех сторон пощечины, сносимые ей внешне бесстрастно, но переживаемые едва ли не с отчаянием в своем хрупком, израненном одиночестве.
И так тянулись годы: с театральной бесперспективностью, ветреным гуленой Сашей, нескончаемой чередой застолий с его друзьями и знакомцами, кухонными обслуживающими обязанностями, и все это — через глубокий вдох и тяжелый слезный выдох… Источник терпения в итоге иссяк, но только тогда, когда исчерпался до дна, со всем осадком…
Саша представлялся мне поначалу фигляром и пустышкой. Но я здорово ошибся: из этого парня вырос большой артист. А большой артист может только сыграть роль гладенького и благостного обывателя, тут же уместив ее в архив своего репертуара. Одновременно — большой артист, это и большая проблема. Прежде всего — для себя самого. А уж что говорить об окружающих его сиятельную персону…
К Марку Донскому, у кого Ира снялась в «Хождении по мукам», я съездил. Рукопись она передала ему сама, так что приехал я, что называется, за приговором. Сухой, корректный человек, с едва скрываемым возмущением поведал мне, что повесть — аморальная антисоветчина, и говорить нам не о чем. Закончил он так:
— О чем думала Ирина, когда мне это передавала — не понимаю!
Я вышел из проходной «Мосфильма». Огляделся потерянно. Когда-то я жил неподалеку. Вокруг были деревни — с коровами, петухами, колодцами. В наши новостройки на Университетском проспекте деревенские бабки носили яйца, творог, молоко и зелень со своих огородов, а за деревней простирался огромный овраг, превращенный в Мосфильмовскую помойку, где громоздились холмы из бракованной кинопленки и костюмерного антуража. Так, например, после съемок «Войны и мира», овраг заполонили груды киверов, эполетов и мундиров, слепленных из дешевого пластика и крашеного картона, и мы, мальчишки, куражась, облачались в гусарские наряды, напрасно пытаясь обнаружить в киношном мусоре муляж хоть какого-нибудь пистолета или шпаги.
Снесли деревни, засыпали овраг. Прощай, детство!
Расстроенный, но так, слегка, скорее исполненный привычной досады, покатил я с «Мосфильма» по иным делам, ныне покрытым прахом времени.
«Перекресток» по окончании мною заочного отделения Литинститута я предоставил в качестве дипломной работы и, к моему немалому удивлению, прочли ее не только рецензенты из выпускной комиссии, но и иные заинтересованные лица, в частности, некая хромоногая краснолицая дама с выкрашенными перекисью волосами, она же — парторг института и заведующая кафедрой марксизма-ленинизма.
— Я не допущу, чтобы это литературное вредительство фигурировало в наших стенах в качестве диплома! — заявила она мне в коридоре у двери аудитории, где я маялся перед вынесением комиссией выпускного вердикта.