Лев Хургес - Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Через год и семь месяцев Борис умер.
Было у нас в лагере изрядное количество фашистских диверсантов: это были молодые ребята, которые, не выдержав режима в лагерях для советских военнопленных, поддались на вербовку и поступили в немецкие шпионско-диверсионные школы. Обучались они обычно всего два-три месяца, а потом их сбрасывали на парашютах в тылы Советской Армии. Зная, что они из себя представляют, фашисты им особо серьезных заданий и не давали, явок и паролей тоже. Не менее 90 % таких групп, попав на нашу территорию, тут же вместе со своей амуницией отправлялись прямо в НКВД, иногда еще и пристрелив старшего. Поначалу таких, без особого бюрократизма, просто расстреливали, но позже НКВД уяснил, что выгоднее, чтобы они сдавались добровольно. Зная, что их ожидает расстрел, такие группы сопротивлялись до последнего патрона. А как перестали применять к добровольно-сдавшимся смертную казнь, то, не меняя статьи 58, параграф 16 (измена воинской присяге) и пользуясь гибкостью нашего УК, стали давать, смотря по указанию свыше, сперва по двадцать пять лет, потом по пятнадцать, по десять и, наконец, съехали до двух лет заключения в общем лагере.
По амнистии полностью освобождались из всех мест заключения со снятием судимости и восстановлением во всех гражданских правах все заключенные, вне зависимости от статьи осуждения, имевшие сроки до трех лет включительно. Эта амнистия в основном коснулась только бытовиков, так как все контрики, осужденные в 1937 году и позже, имели срок от пяти лет и больше. Эти сроки они уже отбыли, как я, и оставались в лагере до «особого распоряжения», так что на контриков амнистия не распространялась.
9
Вот так время и шло. Прошла победа над фашистами, прошла амнистия, прошла японская война, и победа над Японией, – и никаким боком все это меня не коснулось, «особого распоряжения» как не было так и нет, а в заключении даже те, у кого срок истек в 1942 году.
Приближались Октябрьские праздники – первые праздники без войны за последние пять лет. Все готовятся отметить их особо торжественно. Только в лагере режим ужесточился: ведь амнистия уже прошла, все кто совершил небольшие, не опасные для государства преступления, уже на воле, в лагерях и тюрьмах, остались только особо опасные государственные преступники вроде меня и бандиты-рецедивисты, а к ним всем общенародный Праздник, конечно, не относится.
Как ни тянули мы свою работу, но и ей все же пришел конец. Дали моим напарникам перематывать якоря и катушки динамомашин для автомобилей, а я остался на обслуживании лагерной телефонной станции. Вскоре нам объявили, что лагерь на Переборах ликвидируется. Все имеющиеся здесь специалисты-рабочие будут переведены на мехзавод, откуда я прибыл, а остальные – в другие общие лагеря, благо в архипелаге их было более чем достаточно.
И вот пошли этапы, каждый день по пятьдесят-сто человек. Одним из первых забрали в какой-то другой лагерь Сережу Шаталова: никакой технической специальности он не имел. Во Второй части, куда я зашел узнать насчет «особого распоряжения» (я уже пересиживал около полугода), мне ничего утешительного не сообщили, но сказали, что я буду направлен на мехзавод. Это меня устраивало, и я рассчитывал там попасть на телефонную станцию.
Недели через две, нас, человек пятьдесят, построили по пятеркам и пешком отправили на завод. Оформившись, я поспешил к Хруцкому, но оказалось, что на моем месте уже работает человек, профессиональный телефонный мастер, и вакансий больше нет. Это несколько спутало мои карты: идти на общие работы – копать котлован для строительства нового цеха, да еще на зиму глядя – мне не хотелось.
Хруцкий понял мое положение, снял трубку и куда-то позвонил. Спросил, нужны ли толковые инженеры и, получив утвердительный ответ, сказал: «Иди-ка ты, Лева, в ОТК завода, к начальнику отдела и скажи, что я с ним о тебе говорил». В ОТК сидел довольно интеллигентного вида человек, лет сорока пяти. Он спросил, разбираюсь ли я хоть сколько-нибудь в литье серого чугуна. Я ему откровенно сказал, что хотя по формуляру считаюсь «инженером-металлургом», но ни о каком литье я не имею ни малейшего представления.
Он все же предложил мне идти работать контролером в литейку серого чугуна: «Таблицу умножения вы вроде не забыли еще, собаку через ять не пишете, а ребята там хорошие, есть и зэки, и вольные. Они вам помогут. Обживетесь, не боги горшки обжигают», – и подписал мне направление.
Так я попал в литейный цех мехзавода и познакомился с его руководством. Начальник цеха – Николай Михайлович Баташков, вольнонаемный, лет за сорок, очень симпатичный, и хоть и без высшего образования, но хорошо знавший литейное дело человек. Ценящий своих помощников и доверяющий им, несмотря на то что они не только зэки, но еще и контрики. Я ему рассказал, как из-за своей благоприобретенной второй профессии я попал в его цех. Он расхохотался и заметил, что в их (НКВД) ведомстве еще и не такое случается. Николай Михайлович рассказал мне о структуре цеха, о выполняемых цехом работах и выразил надежду, что мы сработаемся, что впоследствии и сбылось. Познакомил меня Баташков и с моими будущими коллегами. Двое из них были зэками, а один бывшим зэком.
Машков – замначальника цеха, зэк-контрик. Настоящий инженер-металлург, и несмотря на сравнительную молодость (мой ровесник – тридцать пять лет), специалист весьма опытный. Вообще говоря, на нем весь цех и держался. Высокого роста, очень симпатичной внешности, которую не могла испортить даже лагерная роба, и весьма высокой общей культурности. В свободное от работы время, с ним очень приятно было беседовать о литературе, музыке, неплохо знал он и русскую историю. Он был очень обходительный и уживчивый человек, все в цеху (человек примерно тридцать пять) его очень уважали.
Дикштейн Ефим – экономист цеха. Еврей по национальности, родом из Одессы. Тоже контрик. Дело свое знал досконально. Вот уж кто действительно был правой рукой пройдохи Баташкова. С помощью Ефима цех не только выполнял план, но и систематически держал у себя переходящее красное знамя завода, что давало Николаю Михайловичу не только моральное удовлетворение, но и некоторые весьма ощутимые материальные блага, а нам – зэкам – повышенные пайки, что выражалось в добавке ста граммов хлеба к общему питанию. Дикштейн, как и Машков, был довольно культурным человеком, ему тоже было что рассказать, и надо заметить, что делал это он мастерски.
После войны и до самой смерти Джугашвили махровым цветком у нас распускался антисемитизм: закрыли в Москве еврейскую газету «Дер Эмэс» («Правда»), разгромили Еврейский театр в Москве на Малой Бронной, где-то в Белоруссии убили Михоэлса. Начались гонения против евреев-писателей. В прессе печатались издевательские статьи, раскрывались их псевдонимы. Апогея эта кампания достигла к моменту смерти Джугашвили («Дело людоедов-врачей»). Ходили слухи о том, что наподобие аналогичных акций, предстоит массовое выселение всех евреев на Дальний Восток, где, якобы, для этих целей уже построены целые барачные города.