Юрий Федосюк - Короткие встречи с великими
Как все тираны, Сталин любил искусство, особенно театр, который часто посещал, к несчастью для искусства и театра. То, чего он не понимал или не принимал, объявлялось враждебным народу, следовали гонения и административные меры. То, что лично ему нравилось, объявлялось эталоном. Известна не делающая чести высочайшему ценителю искусств надпись на весьма примитивной сказочке Горького «Девушка и смерть»: «Эта штука сильнее, чем “Фауст” Гёте». Печально то, что оценка эта непрерывно цитировалась и даже включалась в предисловия к гётевскому «Фаусту».
Русскую классику Сталин полностью признавал и высоко ценил. Когда после войны в Большом театре заново поставили «Бориса Годунова» Мусоргского, то опустили сцену под Кромами. В самом деле, после кровопролитной иноземной агрессии, в разгар патриотических чувств вроде бы негоже было показывать, как обнищавший и обозлённый на правительство русский люд помогает польской шляхте и ватиканским священникам во главе с изменником-самозванцем громить русские войска и идти на Москву, чтобы устанавливать на Руси свои порядки. Будь эта сцена поставлена, казалось бы, можно было бы ожидать великого негодования со стороны Сталина, но случилось обратное: знаток оперного искусства после премьеры, попыхивая трубочкой, ехидно спросил постановщиков: «А куда же делась сцена под Кромами?» Не знаю, что уж ему объяснили, но вскоре в газете «Культура и жизнь» появилась негодующая статья, содержавшая без ссылки на источник столь же знаменитые, сколь и лицемерные слова Сталина: «Историю нельзя ни улучшать, ни ухудшать». Здесь хочется вспомнить замечание Герцена о том, что один из первых признаков помешательства есть отсутствие последовательности. Сцену под Кромами, естественно, немедленно включили в спектакль.
Итак, со Сталиным я, разумеется, не встречался и он не знал о существовании такого винтика, как я. Впрочем, быть может, однажды имя моё слегка царапнуло его зрение или слух. Осенью 1946 года, когда меня в качестве секретаря включили в состав делегации, направляемой в Австрию, в нашей спецчасти мне на глаза случайно попался документ с грифом «секретно» – решение секретариата ЦК ВКП(б) о командировании этой делегации. Указывался состав делегации, цель её поездки, а внизу значилась факсимильная подпись с характерным росчерком – И. Сталин. Сей факт любопытен прежде всего предельной централизацией всех сторон жизни страны. При обилии важнейших и неотложных дел в полуразрушенной стране столь мизерное мероприятие, как отправка за границу малозначащей делегации, требовало одобрения самого Сталина. Никто бы без его благословения послать эту делегацию, как и любую другую, не решился. Правда, культурный обмен тогда был настолько слаб, что об отъезде нашей делегации с указанием её состава было опубликовано в центральных газетах.
В связи со Сталиным вспоминается ещё одна деталь. В конце 1946 года я был направлен в Грузию с делегацией датчан. В честь гостей Грузинское общество культурной связи с заграницей устроило в бывшем дворце князей Орбелиани пышный приём, на который созвали всю грузинскую элиту. Было много съедено и выпито, тосты сменяли один другой. Каким-то образом, когда все разбрелись по разным залам отдельными группами, я оказался за одним столиком с любимцем Сталина видным грузинским кинорежиссером Михаилом Эдишеровичем Чиаурели; незадолго до того он снял фильм «Клятва» – совершенно бесстыдную и фантастическую апологию Сталина, даже тогда вызвавшую скрытое недоумение столичных зрителей. Изрядно подвыпивший Чиаурели (с нами был кто-то третий, тоже грузин, но не помню кто) разлил вино по бокалам и провозгласил тост за меня как «представителя великого русского народа». Далее он стал клясться в любви к русскому народу и произнес запомнившуюся мне фразу: «Я часто общаюсь с товарищем Сталиным, так вот, как-то он сказал мне, что считает себя не только грузином, но и русским. Знаменательно, не правда ли?» По этому поводу мы дружно выпили за драгоценное здоровье товарища Сталина.
Ещё в декабре 1929 года, ребёнком, я запомнил номер «Известий», которые мы выписывали, с небольшим подвалом-отбивкой на первой полосе, скромно озаглавленным «50 лет т. Сталину», небольшим портретом и немногословным приветствием ему от ЦК ВКП(б). С тех пор культ Сталина стремительно набирал силу, и через какие-то десять лет 60-летие Сталина в декабре 1939 года отмечалось как величайший праздник всех народов. К этому времени умолкли анекдоты о Сталине, и дело было не только в страхе: в самом деле, к Сталину стали относиться почти как к Богу.
Слыша ныне жаркие споры, украсили или испортили новые фонари реставрированный старый Арбат, я вспоминаю другое: как полвека назад эта улица – часть маршрута Сталина от Кремля до его загородной резиденции «Волынское» – внушала москвичам страх. Перед появлением кортежа автомашин, в одной из которых (в какой? Это менялось) находился Сталин, транспортное движение на улице приостанавливалось, а на всех углах как из-под земли вырастали мрачные мужчины в казённых плащах и сапогах, бдительно разглядывавшие прохожих; каждый чувствовал себя в эти минуты весьма неуютно. Родилось шутливое название Арбата – «Военно-Грузинская дорога». Но к 1939 году эти и подобные остроты перестали раздаваться даже в узких кругах друзей.
После войны культ Сталина, значительно ослабевший в 1941–1943 годах, возродился с новой силой. Воздействие официальной пропаганды полностью вывело Сталина из-под критики. Если что было не так, то вина приписывалась войне либо, на худой конец, негласно, окружению Сталина, якобы скрывавшему от него положение вещей и искажавшему или тормозившему благотворные решения. О возобновившихся к 1948 году репрессиях старались не думать, жили сегодняшним днём, искренне радовались таким сдвигам, как отмена карточек или снижение розничных цен. Даже люди, прямо пострадавшие от Сталина или не имевшие поводов быть им довольными, искренне опечалились болезнью и смертью вождя. Причина – мнение, будто бы Сталин собственным авторитетом сдерживал рвение своих наиболее ярых приспешников, а вот теперь-то ничто не помешает им развернуться вовсю. Всенародный траур был глубок и искренен, люди плакали и рвались попрощаться с прахом. По названным причинам мы с приятелем Олегом боялись смерти полубога: не было бы хуже. Кроме того, заранее размышляя о последствиях, спорили о том, в каких масштабах будет увековечена память Сталина; опасались переименования родной Москвы в город Сталин, установления гигантского монумента и т. п.
Однако траурные дни чем-то нас насторожили: внешне всё было «по первому разряду», но ощущался скрытый казенноформальный характер похорон, без искренней скорби в верхах. Не появилось и развернутого постановления об увековечении памяти Сталина (кроме захоронения в Мавзолее); уже через месяц исчезли скорбные стихи и песнопения, а из прессы – цитаты из произведений великого классика. Первые признаки развенчания: в сети политпросвещения внезапно, без объяснения причин прекратилось изучение «гениального» труда «Об экономических проблемах социализма», даже в наших затуманенных мозгах вызвавшего недоумение: в нем Сталин, казалось, уже совершенно оторвавшийся от жизни, писал о скором переходе к прямому, то есть безденежному, продуктообмену, о введении в ближайшее время иных, совершенно утопических форм социализма и т. п. Ещё при жизни Сталина я задал одному авторитетному сотруднику наивный вопрос, что всё это значит, и услышал лаконичный ответ вполголоса: «А этого, Юра, никто не понимает». И понял, что лучше всего молчать.