Михал Гедройц - По краю бездны. Хроника семейного путешествия по военной России
Наумовичи были не единственными среди нас польскими белорусами. Особенно хорошо я помню двоих. Один был пожилой столяр, услуги которого довольно быстро стали пользоваться большим и неизменно растущим спросом. Наблюдать за тем, как он быстро разбирает покосившуюся деревянную избу и собирает из бревен нечто красивой формы, почти элегантное, было истинным наслаждением. Его любимым инструментом был острый, как бритва, легкий топорик. Однажды он продемонстрировал мне его качества, сбрив волосы на своей левой руке. Второй белорус был его помощником. Он был молодой и скользкий и, как вскоре выяснилось, получал разнообразные поблажки от начальства. Одной из них была лицензия на владение ружьем — неслыханное послабление депортированному со стороны НКВД. Нам оставалось только гадать, что он мог предложить взамен своим высокопоставленным друзьям.
Мы, Гедройцы, были слишком любознательны, чтобы оставаться внутри польского гетто. Мы быстро подружились с местными жителями начиная с нашего хозяина. Мать была в ужасе, когда выяснилось, что, как только мы поселились в избе Родиона Самойлова, ему было приказано отказаться от половины огорода — единственного источника пропитания. Возможно, это была рядовая мера в кампании по усмирению этого бескомпромиссного диссидента, но вероятнее всего, это было наказание за то, что он посмел приютить три депортированные семьи. Что характерно, выселять нас он отказался — и осада нас всех только сплотила. Вскоре мать и Хозяин стали хорошими друзьями, что неудивительно при взаимном восхищении.
Мать сразу поняла, что в отличие от большинства мужчин Николаевки Хозяин не пьяница. Он любил изредка пропустить стаканчик, но случалось это, по финансовым соображениям, очень редко. К тому же он был одарен великолепным грубоватым чувством юмора. Кто-то, вероятно, кокетливая Гала Скотницкая, рискнул заметить, что ему в столь почтенном возрасте следует воздержаться от дальнейших попыток продолжения рода (наша Хозяюшка еще не оправилась от последних родов). Он ответил: «Мне как раз дом чинить. Возьму-ка я глину, да и залеплю Хозяюшке жопу». Я видел, как мать пытается выразить неудовольствие, но заметил, что она с трудом сдерживает смех. Потомство в столь позднем возрасте было частью его образа: вот я старик, но еще полон сил. Он был властный поборник строгой дисциплины в лучших традициях России. Я наблюдал, как он суров с котами, собаками и собственными детьми. За исключением Коли, конечно, которому было всего несколько недель. Отец и сын располагались на печке, и старик читал стишки, сочиненные специально для мальчика. Особенно мне запомнилось одно: «Коля, Коля, Николаюшка, / Сиди дома не гуляюшка!»
Старик Хозяин не скрывал своих традиционалистских взглядов. Однажды он объявил, что земля плоская. Когда мать попыталась ему мягко возражать, он привел контраргументы: авторитет своей церкви и эмпирическое доказательство («Паня, посмотри вокруг!»). Мать вынуждена была признать поражение. Хозяин был ревностным православным. Этот могучий сержант в отставке был обладателем высокого тенора, что мне казалось нелепым. А его лучший друг (имени которого я не помню) был одарен одним из тех великолепных басов, которые можно найти только в России. Они были центром маленькой молитвенной группы, состоявшей из трех или четырех человек, которая собиралась у Самойловых петь православную литургию. Мне разрешали послушать. Это была величайшая честь, которая дала начало моей любви на всю жизнь к двум вещам — русской церковной музыке и низким регистрам человеческого голоса.
Это были смелые люди. Они открыто пели на деревенских похоронах. Подозреваю, что они совершали и обряд крещения. Мать, вдохновленная их примером, скоро организовала в нашем коммунальном жилище собственные молитвенные собрания. Начали приходить и люди со стороны, но это было уже слишком для власти, получавшей информацию от деревенских осведомителей. Мать вызвали в кабинет председателя «Красного знамени» и пригрозили наказанием. Местного единоличника они могли еще вытерпеть — и только, — но не католичку-депортированную. На самом деле у Хозяина была определенная поддержка наверху. Его старшая дочь Груша была замужем за одним из колхозных начальников. Их красавец-сын Андрей двадцати с небольшим лет даже удостоился официального экипажа. Отцу Груши еще могли сойти с рук его верования, но не его «пане».
Груша подружилась со мной и позволяла мне слушать обкорнанные цензурой новости, лившиеся из громкоговорителя в ее избе. Посещая ее, я обнаружил, что она регулярно снабжала отца и его вторую жену хлебом и картошкой. Иногда и мне что-то перепадало.
Груша и по сей день остается для меня символом всего лучшего, что есть в русских женщинах, хотя официально ей пришлось уступить другой выдающейся женщине Николаевки, слава которой докатилась аж до Москвы. Это была наша соседка по Нижней, которая в то время нянчила своего младшего, двадцать второго по счету, ребенка. Ее старший сын был полковником Красной армии. Социалистическая Родина-мать, пораженная этими выдающимися успехами, дала ей медаль. Наверно, «героя социалистического труда»…
* * *У матери было две основные заботы — добыть нам пропитание и заплатить квартплату. Точнее, это были две тяжелые ноши, которые в начале нашего пребывания в ссылке ей приходилось нести в одиночку, потому что мы, трое детей, не вполне понимали серьезность ситуации. Она могла лишь обеспечить нам выживание впроголодь, но не спасти нас от голода. Наш рацион состоял из небольшого количества ржаного хлеба, к которому иногда добавлялась каша или картошка. О молоке, масле, яйцах и тому подобном мы могли только мечтать. И я, например, страстно мечтал. Дневная норма хлеба составляла не больше одного толстого куска. Искушение съесть его в один присест было неимоверно, но скоро я приучился заставлять себя делить его на три равные части, представлявшие собой три приема пищи. Трудность заключалась в бесконечном ожидании следующего раза. Но потом мне пришло в голову прятать хлеб за иконой — не от других, а чтобы обмануть самого себя. Это немного помогало. Потом я открыл для себя чеснок, который было легко найти, и это тоже помогло. Я стал втирать его в хлеб, закрывать глаза и воображать, что ем хлеб с колбасой.
Мать обеспечивала нас едой, используя тот небольшой запас рублей, который она собрала в Слониме, и выменивая те из наших вещей, которые не были предметами первой необходимости, на муку и картошку. Таким образом у нее оставалось как раз достаточно времени, чтобы заняться шитьем одеял. Потихоньку начали поступать заказы (хотя ей и ее клиентам приходилось быть осторожными, потому что это было презренное «частное предпринимательство»), а с ними и скромные заработки натурой. В то же время мать неоднократно пыталась связаться со своими двумя сестрами, предполагая, что они все еще в Вильно. Она была права. Начали приходить письма, а потом и посылки с едой, например, с копченым беконом и леденцами. Не все из них достигли цели, но те немногие, что дошли до нас, стали нашим спасательным кругом; они, помимо всего прочего, несли нам радость осознания, что нас не бросили. С этого момента наша жизнь стала измеряться промежутками между письмами. По Нижней раздавался крик: «Письмоноска идет!», призывавший депортированных у Самойловых. Люди знали, как отчаянно мы цеплялись за эти контакты с внешним миром.