Вадим Прокофьев - Степан Халтурин
Через несколько дней Халтурин встретил Мурашкинцева. С таинственным видом тот сообщил Степану, что под Новый год на квартире одного студента состоится сходка. Будут бунтари, некоторые рабочие, Хазов и «кое-кто из старой гвардии».
Мурашкинцев любил иногда напустить на себя таинственность, а поэтому счел возможным только намекнуть, что «гвардеец» этот сбежал из-под полицейского надзора по месту жительства в городе Орле и прибыл в Петербург, когда до него дошла весть о подготовке Казанской демонстрации.
Халтурин был заинтригован. Зная, что Мурашкинцев человек влиятельный среди лавристов и хорошо информированный, Степан ожидал, что на сходке встретится чуть ли не с самим Лавровым, уж очень загадочно-непроницаемо было лицо Александра Андреевича. Обрадовала и предполагаемая встреча с Ха-зовым: после демонстрации тот скрывался. Николай Николаевич Хазов ближе других народников стоял к рабочим, лучше, чем многие из интеллигентов, понимал всю бесплодность попыток привлечь рабочего к крестьянскому социализму, а потому, задумываясь над судьбами русского революционного движения, Хазов приходил к выводу, что революционный класс России не крестьяне, а рабочие.
31 декабря студенческая квартира была полна. На столе стояли бутылки водки, различная закуска и даже новогодний гусь. Алексей Петерсон, Моисеенко, Митрофанов, Пресняков чувствовали себя здесь как дома. Мурашкинцев суетился вокруг высокого плотного человека лет сорока пяти, с острым профилем и с пышной, прямо-таки могучей копной совершенно черных волос, выглядевшей немного странно по сравнению с окладистой седеющей бородой. Человек этот был страшно близорук, стеснялся своей близорукости и, пытаясь скрыть ее, смешно косил глазами из-под густых бровей. Это и был «представитель старой гвардии» — Петр Григорьевич Зайчневский. Его имя гремело по всей России, когда в ответ на крестьянскую реформу Петр Григорьевич выступил со страстными призывами к революции, уповая на войска и молодежь. «Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, красное знамя, на котором будет красоваться клич: «Да здравствует социальная и демократическая республика русская», — писал Зайчневский в прокламации «Молодая Россия».
Халтурин подсел к Хазову. Николай Николаевич был задумчив и грустен. Он собирался уезжать в Москву и сегодня пришел попрощаться с друзьями. Плеханов спорил с Пресняковым и в пылу увлечения накручивал на указательный палец бородку.
Казалось, новогодняя вечеринка обещает быть самой непринужденной, в меру пьяной и достаточно веселой. Но Зайчневский все более и более хмурился, — поглядывая на Плеханова, Хазов весь ушел в свою огромную черную бороду, и только изредка его быстрый взгляд отмечал приход нового человека или удачно сказанное словцо из спора Плеханова с Пресняковым, которые совсем разгорячились.
Пора уже было провожать старый год, но никто так и не притронулся к водке и закускам.
Зайчневский, воспользовавшись тем, что Плеханов вышел в другую комнату, начал с возмущением говорить о Казанской демонстрации:
— Я внимательно слежу из своего орловского захолустья за тем, как развертывается и организуется революционная работа. Не удивляйтесь, из провинции оно виднее, нежели на месте, в столице. Развертывается хорошо, а организуется никуда не годно. Доказательством тому — эта злосчастная демонстрация, ради которой вы видите меня здесь. Кто ее организовал? Члены партии? Землевольцы? Тем хуже для них. Они плохие организаторы и несерьезные революционеры. К чему, спрашивается, понадобился весь этот «крестовый поход под предводительством козы и гуся», как изволят выражаться господа из «Вестника Европы»? Вы что же, рассчитывали на активную поддержку народа? Безумие. Ужели многие десятилетия героических усилий одиночек не убедили вас в инертности нашего народа. Народ безмолвствовал, когда на Сенатской площади гремели орудия, посылая тучи картечи в декабристов, народ молчал, когда над Чернышевским ломали шпагу, народ отверг вас, когда вы пошли к нему, раскрыв объятия.
— Но, позвольте, — вскипел вернувшийся в столовую Плеханов, — демонстрация — не крестовый поход, а действенный способ политической агитации, и если мы, землевольцы, держимся иных взглядов, чем рабочие, участники демонстрации, на политическую агитацию, то это не значит, что интеллигенция не должна была принимать в ней участия.
Зайчневский с удивлением оглядел этого горячего молодого студента, усмехнулся и, обращаясь к Мурашкинцеву, спросил:
— Слыхал я, что оратором на демонстрации выступал какой-то юнец, выступал экспромтом, в нарушение договоренности не выступать, если соберется мало народу.
— А разве вы принадлежите к числу организаторов демонстрации? — с нескрываемой иронией отпарировал Плеханов.
Прения принимали явно резкий характер. Халтурин и его рабочие-друзья едва сдерживались, чтобы не наговорить Зайчневскому и сочувствующим ему интеллигентам неприятных истин, когда вдруг раздался спокойный, убежденный голос Хазова:
— На Казанской площади собрались не крестоносцы, не гуси и козы, а рабочие, прежде всего рабочие, и собрались для того, чтобы заявить друг другу и тем, кто имеет уши, что дело народного освобождения, перейдя теперь в руки самого народа, становится на твердую почву. Да, да, в политической жизни России произошел новый сдвиг, в нее сознательно вмешался, начал сознательно участвовать русский рабочий класс. А те господа либералы, которые ныне негодуют, что сделали они для завоевания политических свобод? Самое большее, самое страшное их действие— это угрожающий кукиш в кармане. Посмотрите на их самодовольное подмигивание друг другу; «вот-де мы какую ведем с правительством тонкую политику и скоро, скоро, ох, как славно его проведем». Ерунда! Зайцу не провести волка! А наши друзья лавристы? Не поняли они внутреннего смысла события 6 декабря, как не поняли, к сожалению, и бунтари, участники демонстрации. Слушая их толки, невольно приходит на мысль Обломов. Лежит он на диване и презрительно улыбается: «Так это такая-то ваша революция. Нет, моя не такова…» И начинает рисовать в своем воображении картины революции: тут все прекрасно организовано, все идет ладно и успешно, как представление в театре, — тут много, много публики, и все сочувствующие, тут народ, в лице дворников, лавочников и извозчиков, не кидается на собравшихся, нет, он сам готов броситься на полицию и даже на войско, но это ему не приходится совершить, потому что войско и полиция кричат «ура, социальная революция» и братаются с народом… И Обломов кричит: «Да, вот что я называю моей революцией». Успокойтесь, господа Обломовы, попомните, что галушки сами лезут в рот только в сказках, а в жизни они должны быть добыты трудом, упорным, тяжелым, среди постоянных помех, непредвиденных случайностей и собственной неопытности. Нет, господа, дело наше не так скоро делается и выигрывается, и для того, чтобы произвести подобную перемену в мозгу и привычках этого народа, нужно проделать не одно, а много таких собраний.