Людмила Пожедаева - Война, блокада, я и другие…
Эрик плакал. Мы с Зойкой успокаивали его, как могли. Мы даже хотели оставить его у нас переночевать. Но потом решили, что вдруг домой придет с работы тетя Вера и, не найдя Эрика, будет сходить с ума вместе с больной бабушкой. К вечеру я пошла проводить Эрика до его парадной. Да и надо было все же набрать хоть немного снега. Ведь это была моя обязанность. Зойка так решила, кто и чем будет заниматься…
Мы дошли до подъезда. Эрик жил не то на четвертом, не то на пятом этаже. Я побоялась идти с ним дальше, что не поднимусь до его квартиры. Я ему только сказал, что если ему трудно будет идти по лестнице, чтобы он поднимался на четвереньках. Ведь я и сама совсем недавно, увидев обезображенное тельце ребеночка, уползала от этого ужаса именно на четвереньках, так как меня совсем не держали ноги… Так что я могла сказать тогда Эрику? Больше я его никогда не видела. Когда мы вернулись из эвакуации, иногда заходили к тете Вере. Но Эрика там не было. Спросить про него я стеснялась и боялась расстроить тетю Веру, если Эрик погиб в блокаду. Может, именно тогда он так и не добрался до своей квартиры. А может, после войны он с другими мальчишками играл в других соседних дворах. Очень хочется на это надеяться…
Бабушка Даниловна
Наверное, общая беда делит нас на Людей и людишек. В одних раскрывается все самое лучшее и те качества, которые были спрятаны до поры до времени, а в других высвечивает самое гнусное. Но я вспомню о первых. Они сохранили в себе в то сложное время доброту, любовь и отзывчивость.
Бабушка Даниловна, наша соседка, до войны была ворчливой. Все время брюзжала и гоняла нас с Зойкой из кухни. Она заглядывала в свой кухонный стол и смотрела — не пропало ли у нее чего-нибудь. Она пересчитывала в вазе яблоки, стоявшие на столе. То ей казалось, что примус сильно горит и коптит, то кран плохо закрыт, то в уборной кто-то долго сидит, то свет в коридоре не выключили и пр. Я ее немного побаивалась, и все же мы с Зойкой могли делать ей мелкие пакости, как бы в отместку. Мы разливали кошачье молоко из блюдца, могли набрызгать около раковины, подвернуть огонь в примусе, чтобы он шипел и «чихал». Бабушка иногда шлепала нас мокрой тряпкой. Попадало за грязную обувь, за шум, который мы поднимали с Зойкой, что «мучили» кошку, мусорили и т. д. Но вот в войну бабушку словно подменили, особенно когда в конец коридора влетело что-то непонятное — то ли снаряд, то ли бомба. Эта штука разорваться не разорвалась, но неприятностей наделала много. Совсем нельзя было жить в комнатах тети Ксении и Зойкиной. Там завалило половину коридора, а в потолке была огромная дыра.
Бабушка с Зойкой перебрались ко мне, хотя и нашу комнату надо было приводить в порядок. Бабушка опекала нас с Зойкой в меру своих стареньких сил. Мы с Зойкой и бабушкой спали теперь втроем в одной постели. Бабушка ложилась в серединку, прижимала нас к себе, чтобы было теплее, и иногда рассказывала нам что-нибудь из старой жизни. Мы не соображали, как ей с нами было трудно. Очевидно, детский эгоизм, дурость и неумение думать, привычка к постоянной заботе взрослых и малый жизненный опыт, но мы, наверное, мало помогали ей. И мы не уберегли свою бабушку. Как-то утром мы проснулись и, к удивлению, увидели, что бабушка спит. Пошептавшись, выползли из постели и решили сделать бабушке сюрприз — натопить комнату, накипятить кипятку и вдвоем сходить за Хлебом. От холода и неумения у нас все валилось из рук. Вода в ведре замерзла, и ее надо был пробивать, а это шумно, бабушка могла от шума проснуться. Решили, что мы воду чуть-чуть подтопим прямо в ведре на буржуйке. Но буржуйка никак не растапливалась. Решили будить бабушку. Спит… Зойка стала ее толкать и звать, и тут мы поняли, что наша бабушка тихо и просто умерла, и мы спали с ней с мертвой. Ревели… Выли в два голоса… Но жаловаться было некому… Мы остались вдвоем… Теперь нам надо было освободить кровать и как-то снять бабушку. Ее надо было подвинуть к краю и спустить на пол. Мы постелили на край какое-то покрывало, я забралась на кровать и начала двигать бабушку к краю. Мне это не удалось. Тогда ко мне забралась Зойка. Размазывая слезы по чумазым лицам и воя в голос, мы с трудом подвинули ее и закатили на покрывало, стянули ее на пол. Тело гулко стукнулось об пол. Я испугалась, что бабушке очень больно, и заревела еще громче. Наревевшись, мы взяли покрывало за углы и вывезли бабушку на кухню, накрыли ее простыней и начали новую жизнь… А когда пришла тетя Ксения, мы плакали втроем еще и потому, что, когда тетя Ксения решила попрощаться с бабушкой и завернуть ее для похорон, оказалось, что крысы обгрызли бабушке лицо и руки. Зрелище было жутким. После этого мы стали бояться спать и прятались под одеяло с головой. Ко всем многочисленным страхам прибавился еще один — крысы. Мы завернули бабушку в простыни и завязали веревками, потом привязали к санкам, и тетя Ксения с Зойкой повезли бабушку на Красненькое кладбище. Меня они с собой не взяли, и я впервые осталась дома совсем одна. Их не было очень долго. Мне так показалось. И мне вдруг стало как-то все безразлично. Во мне что-то сломалось. Я забралась в угол между трюмо и кушеткой и сидела там, как в норе. Наверное, тогда это мне показалось самым надежным и безопасным местом. Сколько я там просидела — не знаю. Пришли тетя Ксения с Зоей. Я даже не обрадовалась и не вылезла из своей норы. Они вскипятили «чай», налили в кружку, поставили ее на блюдечко, положили на него маленький кусочек Хлеба, и поставили рядом со мной на край кушетки. Блюдечко шевельнуло во мне какое-то смутное чувство. Я и сейчас не могу понять, что именно, но тогда мне захотелось спрятать его под пальто, что я и сделала. Оно было горячим от стоявшего на нем кипятка, а кружку с Хлебом я оставила на кушетке. Наверное, тетя Ксения забеспокоилась. Она сняла с постели подушки и там, в моей норе, обложила меня всю подушками и накрыла старым теплым пледом. Потом подсунула в мою нору обернутый тряпками горячий утюг и впервые принесла свои альбомы с открытками, дала их мне и не заставила меня мыть руки прежде, чем дотронуться до альбома, как она это делала до войны. Но мне уже не хотелось их смотреть. Может оттого, что те красочные и веселые картинки слишком не похожи были на наши жизни…
Снова и снова я возвращаюсь к тем дням и думаю: «Почему мы остались одни? Был ли другой выход? Много ли нас, детей, вот таких одичалых, оставалось в ленинградских квартирах, истощенных телом и душой маленьких старичков, забытых и заброшенных? Узнаем ли мы когда-нибудь об этом?»
Прости, Даниловна, меня,
Что я, наверно, Хлеб твой ела…
Ты умерла, а я жива…
Прости, Даниловна, меня.
Спасибо, что, меня храня,
Куском делилась и душою.
Прости, Даниловна, меня,
Я благодарной памятью с тобою.
За то, что на ночь бабушка крестила…
Соседи по блокадной коммуналке,
Спасибо вам, умершим и живым,
За ваше бескорыстное желанье
Спасти меня участием своим.
Спасибо за тепло буржуйки вашей,
Щепотку соли, кружку кипятка,
Огарок свечки и кусочек Хлеба…
За добрые, сердечные слова.
За то, что на ночь бабушка крестила
Остриженную голову мою
И утром убедиться заходила —
Жива ли… И пеняла на судьбу…
Худые, обескровленные тени
Блуждали по квартирам и дворам…
Работали и нас, детей, растили…
Вы быстро старились, совсем не по годам.
И, шаркая опухшими ногами,
Тащились за дровами и водой…
И в ту святую очередь за Хлебом,
Что стала Ленинградскою Судьбой.
Соседи по блокадной коммуналке,
Спасибо вам, умершим и живым.
Я вашими заботами держалась,
Я вам обязана спасением своим…
Просто так