Игорь Талалаевский - Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Март 1911 г. Москва.
…все тот же соблазн бросаешь ты мне на прощанье, волнуешь замученную душу словами: «Я хочу быть с тобой». Да, «все сказано, все известно», а ты кончаешь этими словами: «Хочу быть с тобой». — Ты видел, Валерий, я без жалости к себе истребила все иллюзии и рассталась даже с самым прекрасным и дорогим обманом, который давал мне жизнь. Теперь же я хочу разбить и последний соблазн, который, не знаю зачем, бросаешь ты мне на прощанье. Дай мне пять минут твоего вниманья. Не бросай письмо «с мелкой досадой», ведь я говорю не о мелком…. Ты говорил, что, отказываясь взять твою «близость», какую ты предлагаешь сейчас, я отвергаю настоящую ценность, нет что <так!> прекрасное и большое. Помнишь, говорил? Мы любили друг друга, Валерий, и ты давал мне твою любовь. Теперь ее нет, и ты говоришь: «Возьми близость, интимность, давнее пониманье». Но знаешь ли ты, что это значит для женя? Действительно ли ты хочешь этого со мной? И о том ли ты говоришь, что понимаю под этим я? Разве между нами было хотя что-нибудь, когда приходил ты последнее время? Разве это была «близость», когда я не знала «ничего», ни твоей внутренней жизни, ни внешней, — ничего о тебе? Приходил неизвестно откуда и уходил неизвестно куда. «Прощай, теперь мне надо уйти. Дело одно… Вечером же занят. Прощай». Может быть, это было именно так, но разве друзья, близкие люди обращаются так друг с другом? Приходил озлобленный, молчаливый, что-то таящий в сердце, — я холодела, когда ты входил в комнату. И это близость? Ты говорил совсем недавно, что я «единственный близкий тебе человек». Это правда? Значит, тебе меня жалко терять? Да?… Я люблю тебя, как никого, никогда не любила. Все «чувственное» давно уже выжжено в моем сердце большим постоянным страданьем, да и никогда, никогда оно не было главным. Я в тебе просто все люблю, все понимаю, угадываю без слов, готова жить и жила для тебя, быть тебе нужной, полезной, самой близкой, самой родной среди людей. Знаешь ли ты это? Вполне ли ты знаешь это? И если знаешь, если видишь, то тебе должно быть жалко бросать такую привязанность? Ты сам говорил, что не знаешь, «как бы жил без меня», — недавно говорил. Мое чувство могло быть какой-то мистической силой твоей, радостью, поддержкой в жизни холодной и трудной. Но ведь это все можно или взять и пользоваться, или отказаться совсем — да, быть жестоким до конца, до предела, сказать: «Ты не нужна мне вся». И когда ты говоришь: «Хочу быть с тобой», — я должна понимать, что ты хочешь взять меня, мою душу, и не потому, что этого хочу я, а потому, что это нужно тебе. Ах, Валерий, столько пережила я, так изломана, разбита, замучена, что ради этого, кажется, могла бы жить и тихо радоваться. Но я знаю, что говоря: «Хочу быть с тобой», — ты говоришь даже не об этом. Подумай, ведь нельзя жить одними словами, принять слова и ничего больше не ждать!.. Если ты назвал меня «самой близкой», отчего же ты не пришел однажды, в эти страшные смутные дни как к «самой близкой»? Как к сестре, к любимому другу, и не сказал живых, хороших слов? Во мне нет ничего, что стояло бы между нами. Ты не хочешь со мной (или вообще) страстной любви и страстных сближений… Но ведь вместе нас убивал морфий, и я договариваю со всей искренностью: «Ведь и мне кажется, что из моей души точно вырезали полк И мне сейчас, по крайней мере, не было бы жестоко и трудно жить без «этого»… И теперь между нами могло возникнуть новое, прекрасное сближенье. Ведь не противна же я настолько, что ты не можешь взять ничего из души, которая заключена в человеке с моим лицом и телом (конечно, об этом смешно говорить, и для тебя это не доказательство, — но я говорю сейчас тебе все, и скажу —: даже теперь, сейчас есть двое людей, которые хотят меня страстно и один серьезно, может быть, надолго, как мы, люди, говорим: «Навсегда». Не думай, что я «хвастаюсь» или лгу…). Нет? Этого нет? И разве не могли бы мы подойти друг к другу после даже этих тяжелых дней просто и ласково? Но спроси себя, что это значит — «хочу быть с ней», — самообман это или сознательный обман для меня, последнее твое утешенье от доброты твоей? И вдруг я обманусь еще жесточе и увижу, что за словами не было ничего? И что это было только каким-то поруганием моих воспоминаний, моей любви? Ты понимаешь, что нам можно быть, если это твое сердечное желанье, а не снисхожденье ко мне, и если ты хочешь, хочешь, чтобы я была тебе среди людей близкой, родной. Пусть даже есть у тебя сейчас другая любовь, пусть ты бываешь «в раю», в эти ночи, когда я о тебе сейчас плачу, — почему ты не расскажешь этого мне как самой близкой, и почему ты не говоришь мне о жизни «дома», с ней, и обо всем, что есть и было, как самой близкой сестре твоей? Разве, если бы ты это мог, — не влекло бы тебя ко мне? По-новому, по-другому, — но разве не влекло тебя к вечной нежности, вечной ласке моей, к этой любви просветленной, которая сумела встать сама над собой во Имя Твое? К этой любви светлой, страдальческой, одухотворенной, для тебя сгоревшей? Разве не хочется тебе так довериться хотя одному человеку на земле, который так любит, так любит тебя? И разве не было бы тогда у тебя сознания, что ты себя», когда ты приходишь ко мне? Так лтолъко так понимаю я нашу «новую жизнь», «новую близость». И если ты этого хочешь, если хочешь всем сердцем и веришь в нее, в эту близость, и в меня, — я брошусь к тебе навстречу, забыв всякую гордость, я буду благодарно целовать твои руки, и приходи тогда в любой миг, в любой час, я встречу тебя нежно, со всей ласковостью, с радостью, со счастьем. Разве было бы мне что-нибудь страшно или оскорбительно, если бы я знала все о тебе»? Разве свелись бы тогда наши встречи к бесцельным минутам в одной комнате, когда страшно говорить и страшно молчать? Вот, дорогой мой Валерий, ты видишь агонию моей души, вот в страшной муке рождается в ней что-то светлое — из огня и слез. Я переживаю такие муки, что внутри меня то все горит, то умирает и леденеет. Я бьюсь на песке, как рыба, — в ужасе она глотает воздух, смотрит в знойное небо безумными глазами… Это кризис любви, перелом ее — видишь ли ты меня? Знаешь ли ты, что нет невозможного в любви. И вот эту душу мою, всю светлую, чистую, всю твою, в которой нет ни одного помысла не о тебе, в которой живешь ты один, — я отдаю тебе еще раз! Возьми ее, владей, распорядись ею!.. Но хочешь ли ты? Хочешь ли? Ведь в этом, в новом, я не могу принять лжи, обмана… Я не могу взять одни слова, бездушные, ничего не стоящие, бездеятельные!.. А вдруг ты только утешал меня и вовсе не хочешь со мной никакой жизни в днях, в движеньях, в ее событиях!.. И хочешь иметь меня как «хорошую книгу» для библиотеки — иметь, поставить на полку, занести в каталог, знать, что она есть, и никогда или раз в год брать в руки? А живая жизнь тебе со мной не нужна. И если ты скажешь: «Хорошо, я беру все, что ты предлагаешь, будем опять вместе, пусть настанет наша «новая жизнь»», а на другой день ничего, ничего не изменится… Ты придешь с пакетиком в руках (почему-то так было каждый день), с мертвым лицом, мертвой для меня душой, придешь и уйдешь, не глядя в глаза, которые ждут тебя, тебя живого, близкого, который говорил бы о себе все и хотел бы знать обо мне все?!.. И уйдешь с особым пренебреженьем, как ты уходил, — неизвестно куда, к кому, не желая знать ничего обо мне… Милый, я бьюсь об тебя, как о камень. Если у тебя есть сейчас что-то очень яркое, новое, другая женщина, и любовь, и счастье — и тебе ни до кого нет дела, — скажи мне это. Разве я буду тогда удручать тебя собой, просить чего-то для себя? Иди тогда с Богом, будь счастлив, я, может быть, сумею радоваться на твое счастье. Ах, скажи, если это есть! Скажи! Признайся, разве это будет жесточе других признаний!? И если нет, тоже скажи мне.