Семeн Бронин - История моей матери. Роман-биография
В семье между тем произошли естественные изменения, связанные с ее увеличением и делением. Жанна тоже вернулась в Москву и жила с мужем, имевшим здесь крохотную комнатку в перенаселенной коммунальной квартире. У обеих сестер с трехмесячным промежутком родилось по сыну. Своего брата Самик (ему после первой и не вполне удачной попытки Якова доверили судьбу младшего) назвал русским именем Сергей, его двоюродному брату дали французское имя Жоржик. Жанна устроилась к этому времени секретарем в египетском посольстве: египтянам нравилось, что на них работает француженка, хотя она ни в чем не отличалась от прочих служащих Бюробина (Бюро обслуживания иностранцев). Бюро опекалось НКВД, и сотрудники его обязаны были раз в две недели приходить на явочные квартиры и сообщать там курирующим их офицерам все достойное внимания, так что Жанна не избежала в какой-то мере участи своей сестрицы. Как водится ничего нельзя было писать, все — на память, чекисты были требовательны, грубы и жестокосердны, и обо всем этом конечно же никому нельзя было рассказывать: на этот счет существовали расписки, не имевшие юридической силы, но грозившие нарушителям самыми реальными и тяжкими карами. Она ушла от мужа, потому что терпеть его пьянство при ребенке (которым он вовсе не занимался) не было никакой мочи, и осталась с ребенком без крыши над головою. Яков отказался их принять, хотя две генеральские комнаты к этому времени освободились, — Жанну, слава богу, приютили египтяне, на которых она раз в две недели подавала сведения. Она поселилась в особняке возле Арбатской площади, где ее еще и подкармливали с регулярных дипломатических приемов, совершающихся если не с фараонской, то с фарукской роскошью (Фарук — тогдашний и последний из королей Египта. — Примеч. авт.). Жоржетта оказалась между двух огней — в том смысле, что обе дочери тянули ее в свою сторону, — но выбрала на сей раз Жанну, которая была ближе ей по духу и больше в ней нуждалась. Немалую роль в принятии этого решения сыграла и Дуся, Евдокия Павловна Зайцева, поселившаяся к тому времени в семье Брониных.
Работать и сидеть с двумя детьми было невозможно, Яков и Элли пригласили в семью домработницу. Тогда это было принято в обеспеченных кругах: в Москве было много понаехавших из деревень девушек, которые из-за недостатка общежитий не могли устроиться иначе; они рассматривали такие места как временные перед окончательным устройством или замужеством и обычно подолгу у нанимателей не задерживались. С Дусей все оказалось иначе.
Она была из Ульяновской области, с Поволжья, скуластая, с широким приплюснутым носом, похожая на башкирку, но с вполне русской чистой и богатой речью, изобилующей житейскими подробностями и воспоминаниями тридцатилетней давности. В сугубо интеллигентском доме, с его отвлеченными и подчас выспренними разговорами, ведшимися к тому же на разных языках, забил родник, а то и фонтан живого русского наречия, не имевший ни конца ни начала, а лишь общую назидательную направленность — мораль, наказывающую гордецов, обманщиков и стяжателей. Ее рассказы о родном Салавате и Мелекессе были неисчерпаемы и непоследовательны, как сама жизнь: что там Швейк с его анекдотами?
— Как сейчас помню: это в двадцать пятом году было — приходит к нам председатель правления и сразу — швырк к погребу, открывай: там у тебя зерно спрятано. Отец ему: у меня зерна с весны нет, а он — посмотрим. Что ж? Спустились в погреб, а там одна кадка с квашеной капустой. Ну и что? А вот надо было не туда ему идти, а к своему шурину. У него двадцать мешков было спрятано, да когда пришли, ничего нет — свезли с председателем вместе! Такой председатель был. А в другом месте: у соседа, который напротив жил, ногу себе сломал. Угу! На чердак к нему полез: искал что-то — лестница трухлявая была, обломилась, он себе лодыжку повредил, два месяца ходил, как подкованный. Это еще ничего, а вот как дочь его на свадьбе своей курицу варила, так это вся деревня потом смеялась. Забыла выпотрошить. Так и подала не чистимши. С кишками вместе. Ей-богу! Это в двадцать четвертом было, под Троицу. Ее потом все дразнили: когда курицу варить будешь, а то я что-то проголодался! Ага! Что отец, что дочка. А еще сын был. Когда в двадцать шестом году парней в солдаты брали, его из капусты за уши вытаскивали: не хотел служить, и все тут. А ему: послужишь, Николай, послужишь! Все хотели у других взять, а самим не дать ничего. Не вышло! Лакеи в двадцатом году отошли!.. — и так далее, хоть два часа без передышки.
Про лакеев это была любимая ее присказка. Когда ее спрашивали, почему именно в двадцатом, она говорила нечто уклончивое, умолкала или распространялась вбок далее. Она вообще не любила отвечать на вопросы: ее разветвленная, свободно текущая речь не терпела насилия над собою. Спросили бы вы ее, как она сама относится к только что описанному ею раскулачиванию и конфискациям имущества, она ни за что бы не ответила, а рассказала бы что-нибудь про милиционеров: как они отправились однажды на подобное дело, как один, пьяный, свалился с телеги и как едущая обратно, уже груженная повозка непременно бы его переехала и раздавила, если б лошадь не остановилась и не привлекла ржанием общее внимание: лошадь была с малых лет ее любимым животным. От нее не могли добиться и простого ответа о том, сколько ей лет и какого она года (ей было лет тридцать) — вместо этого она плела что-то про сельского писаря, который был вечно пьян, путал цифры и полдеревни оставил без имен, фамилий и дат рождения. Недалекие люди над ней смеялись, более умные, если было время, слушали, филологи жалели, что с ними нет магнитофона (это было позже, когда они появились, но Дуся за это время нисколько не переменилась). Ее память на мелочи была невероятна и внушала сомнения: не выдумывает ли для большей убедительности, но она слишком часто оказывалась права: она одна знала, что где лежит и в каком году и месяце, в какой день и час совершилось то или иное событие, — она была семейным летописцем и архивариусом. Она была верующей, ходила украдкой в церковь, прятала под матрасом в темной комнатке-кладовке, где стояла ее кровать, дешевые иконки и листки с молитвами — засаленные, переписанные от руки или отпечатанные на неисправной машинке. Она была предана семье и в особенности младшему Сергею, вместе с которым вошла в дом, относилась к нему как к своему ребенку — только что не кормила грудью, неохотно уступала его для этого Элли — остальное же все делала сама и не вполне доверяла самой матери. Она была неугомонна и не знала усталости: каждый день вставала раньше других и каждое воскресенье замешивала с утра тесто — месила его три часа вручную — затем пекла деревенские пироги с капустой, маком, луком и яйцами, другой начинкой или просто пустые лепешки и сладкие шанежки, которые были всего вкуснее, так что по воскресеньям вся семья только о пирогах и думала: с чем они сегодня будут — и каждый просыпался с дивным духом поднявшегося пирога, идущим из кухни, где она была полной хозяйкой. С ее появлением семейство, начавшее хромать на обе ноги после ухода Жоржетты, вновь ожило и обрело устойчивость — повторялась старая сказка о мужике, прокормившем двух генералов.