Надежда Кожевникова - Незавещанное наследство. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие
В ответ получила: имела, очень даже имела. И хорошо. Ругают – радуйся, значит, достала. Но я по инерции продолжала еще отбиваться, уверяя, что те, кто узнали себя, ошиблись, на самом ведь деле, в жизни, все было иначе, чем в повести – я придумывала, сочиняла… Радзинский расхохотался.
А ведь я не врала. В сущности все, что в "Елене Прекрасной" написано, было взято из воздуха, из атмосферы. Сестра Ирина, прототип героини повести – тут уж мне не отвертеться – со мной не делилась. Я была и моложе, и вообще, так сложилось, с ней не близка. Но она как раз, задетая авторским своеволием всех сильнее, не выказала враждебности. Смеясь, рассказала, что позвонил ее отец, Илья Мазурук, возмущенный тем эпизодом в повести, где их свидание описано после развода. Мазурук кипел: как ты могла сокровенное растрепатьИрина, по ее словам, так и не смогла его убедить, что в тех страницах все чистый вымысел: ты забыл, папа, ничего, даже близкого к тексту, не было никогда.
Но Мазурук по профессии летчик-полярник, а Ефремов – артист, режиссер. Удивителен его гнев, до меня дошедший через общих знакомых: она (то есть я) в то время ходила пешком под стол, что могла видеть, что понимать?! Он решил, что злоумышленник – автор, под кровать спрятавшись, подслушивал-подглядывал, уже в свои шесть-семь лет замыслив недоброе?
А после мы не встречались никогда. Так что, выходит, доверия к таким вот «свидетельствам» никакого. Сплетни. Не учел, видимо, что в творчестве человек особенно раскрывается, что были еще его роли в кино, в театре, больше, чем общая крыша, дающие возможность наблюдать. В тогдашнем своем сочинении я смелость не проявила, с клише работала, по которому в таланте Ефремова уж никак нельзя было усомниться. А что суховат, черствоват – как же о себе самом это было не знать? Но не знал, видимо…
У меня с детстве застряло: игра в щелбаны. Сути не помню, но лоб ныл, взбухал после ударов собранных щепотью, метко прицеленных, беспощадных пальцев. Так вот запомнилось – соприкосновение первое с отечественным либерализмом. Мой вопль: "Больно, Олег!" И благодушное: "Проиграла – терпи". Взгляд светлых, излучающих гуманность глаз, памятных зрителям, к примеру, по фильму "Три тополя на Плющихе".
…24 мая 2000 года Олег Ефремов умер от эмфиземы легких. На семьдесят третьем году. Последние с ним интервью я прочла здесь, в США. Поразило: он совершенно не изменился. И в предсмертном слове так сам себя выразил, как никто бы не сумел, не посмел.
На вопрос журналистки, играют ли в его жизни серьезную роль родственные отношения, ответил: "Второстепенную, к сожалению". "Отчего сердце екало? – Ну когда выпьешь хорошо, да еще с дамой". Завершающая интервью фраза о том, что хочет взять в предстоящую поездку в Париж "одну книгу". "Какую? – Библию. Я не читал Ветхого Завета. Хочу прочесть".
Да, екает. Когда действительно "терять нечего", на самом пороге в никуда, честно, не лукавя, но так и не обнаружив упущенного – второстепенного. Искренне жаль его стало. И на Ветхий Завет в бурной кипучей деятельности времени, как оказалось, не хватило.
ТРАГЕДИЯ ВОЗВРАЩЕНИЯ
Дневники Георгия Эфрона, сына Марины Цветаевой, изданные «Вагриусом», довольно долго пролежали у меня нераскрытыми, и не случайно. С момента знакомства с поэзией Цветаевой советских читателей в начале шестидесятых и до теперешнего ее превращения в культовую фигуру столько вместилось ошеломляющих открытий, что, казалось, возможны лишь уточнения, дополнения к ее творческому наследию, к биографии, но личность, но судьба уже явлены с редкостной, по сравнению с ее коллегами-современниками, полнотой.
Почитатели Цветаевой и ее внутрисемейные отношения назубок изучили, и клановую основу, сплетенную из разнопородных, разнокровных, разных верований родов Цветаевых-Иловайских-Мейнов-Эфронов-Дурново. Загадка оставалась одна. Ее сын, как домашние его звали, Мур – последний, кто видел Марину Ивановну живой. Но к нему возникала невольная неприязнь: как допустил и не спровоцировал ли самоубийство матери? Во всяком случае, не уберег. Да, ему было всего шестнадцать лет, но ведь не шесть. Как же свидетельствам его доверять? И почему его дневники всплыли только теперь? Уж не сфальсифицированы ли?
Вот что тормозило чтение этого двухтомника. Но вместе с тем лицо мальчика на обложке притягивало, тревожило бедой, особенной даже в этой поголовно трагической семье. Чутье подсказывало, что бездна его несчастий поглотит, затянет, ляжет бременем, не давая передышки. Так и случилось.
Поколению, к которому принадлежу, повезло: Цветаеву мы получили еще школьниками, и не в машинописных, полустертых копиях, а в престижной, синей обложке, большой серии "Библиотеки поэта". Тираж в сорок тысяч экземпляров разошелся мгновенно, сразу став раритетным. Я над книгой этой тряслась, не выпускала из рук, но даже исключительно в моем личном пользовании солидный коленкор до тряпичности истрепался, страницы измусолились, кое-где прорвались, будто я буквально зубами в них вгрызалась. А ведь помимо синего сборника собиралось все, что удавалось достать: проза цветаевская, эссе, письма, воспоминания – любое, где ее имя упоминалось. Примечания, сноски так въедливо изучались, что воспринимались уже как собственная метрика. Хотя вступительные статьи, комментарии к публикациям тогда уже вызывали сомнения, но их лживость, пошлость, искажения самой сути открылись во всей наглядности лишь годы спустя.
Мало того что причины катастрофы Цветаевой, пережитой в конце жизни, перевирали с абсолютно обратным знаком, но и натура ее, природная, изначальная, надругательству подвергалась глупых, нелепых домыслов.
"Цветаева была обездолена и страшно одинока. – написал в предисловии к синему сборнику Вл. Орлов. – Ощущение своего «сиротства» и "круглого одиночества" было для нее проклятием, источником неутихающей душевной боли". Неправда. Пока ее круг, ближний, домашний, культурный, интеллигентный, большевики не растерзали, одинокой она не была, обездоленной себя не чувствовала – напротив, рано осознав свое избранничество, принимала бережное внимание, восхищение, поклонения с некоторой даже избалованностью, капризностью. И слава Богу! Когда потом ее будут изничтожать, гноить, не печатать ни строчки, запас той, полученной в молодости любви, почитания, уважения станут источником дивившей многих ее жизнестойкости.
Ф. А. Степун вспоминает, как осенью 1921 года"…мы шли с Цветаевой вниз по Тверскому бульвару. На ней было легкое затрепанное платье, в котором она, вероятно, и спала. Мужественно шагая по песку босыми ногами, она просто и точно рассказывала об ужасе своей нищей, неустроенной жизни… Мне было страшно слушать ее, но ей не было страшно рассказывать: она верила, что в Москве царствует не только Ленин в Кремле, но и Пушкин у Страстного монастыря".