Дм. Хренков - Александр Гитович
Гитович читал, а я видел не заметенные снегом улицы Ленинграда, не дома, из черных окон которых сталактитами свешивались огромные сосульки, а Париж, такой, каким он изображен на картинах Писсарро и Марке. В строчках жили и бесшабашная удаль, и рисовка, и тревожные предчувствия человека, сбившегося с пути, готового, «в грозе и ливне утопая», схватиться за соломинку, да нет ее, этой соломинки.
После того как Лякост вступил в Сопротивление, в стихах обозначился резкий перелом. В них появились строки, созвучные нашему солдатскому настроению:
Но уж плывут, качаясь, корабли,
Плывут на север, к Славе и Надежде.
Что бой? Что смерть? Хоть на куски нас режьте,
Но мы дойдем — в крови, в грязи, в пыли.
Мы были готовы подружиться с Лякостом, когда в стихах, посвященных летчикам эскадрильи «Нормандия», он признавал: «Вы были правы. Свет идет с Востока».
Когда чтение кончилось, Гитович, снисходительно выслушав нашу похвалу, словно бы между прочим заметил:
— Уговаривают послать в один из толстых журналов.
Но он так и не послал никуда эти стихи. В «Знамя» их отвез кто-то из друзей поэта. Редакция попросила автора переводов написать что-то вроде предуведомления к читателю. И вот тогда-то Гитович признался, что никакого Анри Лякоста не существует. К тому времени работавший по соседству с нами Ан. Тарасенков перебрался из Новой Ладоги в Москву, в журнал «Знамя». Узнав о мистификации, он написал Гитовичу:
«Дорогой товарищ Гитович!
Только из сегодняшнего разговора с Зониным я узнал, что Анри Лякост лицо абсолютно вымышленное. Ну-ну! А ведь мы посылали стихи в интернациональную комиссию ССП, чтобы выяснить судьбу и политическое лицо автора на сегодняшний день. Нам сказали, естественно, что никаких данных об этом поэте нет. А стихи, между прочим, хорошие, их хочется напечатать. Но вместо псевдонаучного предисловия Вы уж лучше напишите маленькую вступительную новеллу, дайте понять, что Лякост — выдуманный Вами герой, от лица которого Вы и ведете поэтическую речь. Помните, так один раз сделал Кирсанов? Жду от Вас ответа, а если Вы согласны, то и это новое предисловие. Тогда стихи зазвучат совсем иначе».
История нас немало позабавила. Но намерения журнала были, как видим, самые серьезные. Гитович не сразу откликнулся на просьбу Тарасенкова. Только после войны он решил опубликовать эти стихи.
В архиве поэта сохранился черновик его письма к И. Эренбургу.
«Дорогой Илья Григорьевич!
Примерно в декабре 1943 года, когда я лежал в госпитале, мне пришло в голову: а что, если бы Люсьен из „Падения Парижа“ остался жив, Люсьен, для которого „мир хорошел, люди становились милыми“, который стал думать о товарище: „хороший человек“?
В госпитале было время для размышлений, и я выдумал тогда французского поэта Анри Лякоста (соединив имя одного знаменитого теннисиста с фамилией другого), я выдумал его биографию, выдумал его первую книгу „Горожане“, а затем его стихи — солдата армии Сопротивления (грешным делом, я включил в его второй цикл ранее написанное мной стихотворение „Европа“).
Самое забавное, а может быть, и самое прекрасное, заключается в том, что все мне поверили — от солдата до весьма известных литературоведов…
Сейчас как будто собираются печатать некоторые стихи Лякоста, разумеется вторую часть.
Посылая Вам все это, я прошу о следующем: если стихи понравятся Вам, не разрешите ли Вы мне посвятить их Илье Григорьевичу Эренбургу, без которого этих стихов не могло быть на свете, и тем самым выразить ему свое глубокое уважение и сердечную признательность?»
К сожалению, и в тот раз стихи напечатаны не были.
«Асторийская декларация»
В письменном столе Гитовича после смерти были найдены документы: «Асторийская декларация четырех ленинградских поэтов» и приложение к ней. Они прошли вместе с ним длинный путь от стен Ленинграда до Балтийского моря, а затем через всю страну к Тихому океану и обратно. В обоих, как мне кажется, спрессованы и отголоски кипевших до войны в Доме писателя имени Маяковского страстей, и глубокая вера единомышленников в правоту избранной ими линии, и просто стремление позабавиться.
Нашим поэтическим кумиром был прежде всего Маяковский. Мы любили стихи Светлова и Тихонова, Уткина и Саянова, Луговского и Багрицкого. Но это не мешало нам дарить симпатии своим ровесникам, тогда еще совсем молодым ленинградским поэтам. Их стихи мы знали наизусть задолго до того, как они появлялись на страницах газет и журналов. Авторы их тогда еще не были членами Союза писателей, не всегда получали возможность выступить с высокой трибуны, но в наших общежитиях, на студенческих вечерах находили самых внимательных и отзывчивых слушателей.
Пути молодых поэтов в конце концов приводили их на улицу Воинова, в Дом писателя имени Маяковского. Многие из них группировались вокруг Гитовича. По его инициативе было создано одно из наиболее крупных довоенных литературных объединений Ленинграда.
Называли его по-разному: кто Центральной поэтической группой, кто Ленинградским объединением молодых. Были, кажется, и другие названия. Однако суть не в названии. Важно отметить, что, едва появившись на свет, объединение привлекло к себе всеобщее внимание. В него входили бесспорно одаренные люди, и уже одно это многое объясняет. Но было и другое немаловажное обстоятельство. Тревогу иных критиков вызывало чрезмерное, по их мнению, пристрастие молодых поэтов к русской классике, отсутствие в их работе прямого использования методов Маяковского. Молодые обвинялись в традиционализме. Куда еще ни шло учиться у Пушкина. Так нет же, они вытаскивают на свет божий «занафталиненного» Фета, «старомодного» Баратынского, «аполитичного» Тютчева! Подобные обвинения сыпались на объединение как из рога изобилия. Но молодые проявляли завидную выдержку.
Кто же входил в это объединение?
Самым «старым» по возрасту и опыту литературной работы был Михаил Троицкий. Дружба его с Гитовичем относится еще к временам «Смены». Троицкий «придумал» обложку первой книги стихов своего товарища «Мы входим в Пишпек», искусно вырезав ее из бумаги. Троицкий, как и Гитович, гордился тем, что может взять винтовку и действовать ею «как надо». Гитович очень любил стихотворение Троицкого «Музей муравьев», а на фронте он часто читал нам его «Стерегущего», не скрывая своей зависти к автору, так ярко написавшему «святые строки» о «великом равенстве в бою».
По сравнению с Троицким Вадим Шефнер был юн, застенчив и тих, он еще целиком был в плену книжной поэзии, но даже в его первых стихах бросалось в глаза умение поэта не только видеть мир, но и глубоко задумываться над тем, что останавливало его внимание.