Вячеслав Пальман - Кольцо Сатаны. Часть 1. За горами - за морями
Пустую породу, глыбами завалившую края котлована, называли почему-то торфами. Торфу и дернины поверх смерзшихся глины и песка со щебнем было сантиметров пятнадцать-двадцать. Взрывы раскалывали мерзлый грунт на глыбы в кубометр или в четверть кубометра, мелочи для лопат почти не получалось. Ломами, клиньями и тяжелым молотом приходилось разбивать глыбы до подъемного веса; за такую тяжесть брались сразу четверр-пяте-ро и переваливали ее в короб, потом впрягались и тянули на полозьях до троса. Там стоял канатчик, он подхватывал крюк и одним отработанным движением набрасывал на трос. Легкая, но опасная работа — не проходило и двух-трех дней, как канатчики менялись: либо ранило руку, либо отрывало пальцы все время бегущим колючим тросом.
— Завтра черед твоей бригаде ставить человека на трос. Кого назначишь?
— Попробую сам.
— Ишь ты! — Десятник, по возрасту годный Сергею в отцы, жалостливо оглядел его и покачал головой. — Черномазых жалеешь? Все равно через месяц-два дойдут. Ты себя пожалей. За неделю уже двум бедолагам руки оторвало.
Самое страшное время в забое начиналось с середины дня.
По темноте раннего утра, часов до десяти, когда рассветало, все работали, еще сохраняя тепло барака, так-сяк, как раз в меру, чтобы не замерзнуть. Постепенно силы и тепло истрачивались, все труднее было заставить себя нагнуться, поднять лом или молот, все слабее становились удары и реже чирканье лопат по гравию. Все чаще хотелось не то чтобы лечь (это означало верную смерть от мороза, выход, на который шли немногие, но шли), а хотя бы просто постоять, опершись на лопату или край короба. Руки-ноги ныли от непосильного труда, совсем не работать тоже нельзя. И работать уже нет мочи. Замерзать? Этому противился организм, сознание. И потому ковырялись, топтались, короба тянули все медленней, на тросе их видели все реже.
Было одно спасение: костерок. Собирали веточки на глыбах, раскалывали доски от коробов, зажигали огонь и сразу, в два кольца, затеняли свет тепленького костерка. По ярким кострам сверху стреляли часовые. Они прохаживались на трехметровой высоте по. краям забоя, оттуда нет-нет да и слышалось:
— Погасить костер!
Петом уже страшное:
— От огня в стороны! Стреляю!..
И стреляли. Не часто, но выстрелы раздавались, и пуля, срикошетив по мерзлоте, находила жертву. Раздавался крик ужаса и боли, кого-то подымали и везли на полозьях короба в зону. И пока везли, все полторы или две тысячи заключенных в карьере стояли и смотрели, прикидывая, а когда же их черед?..
Счет дням вскоре был потерян. Монотонность труда угнетала не меньше, чем потеря силы. Апатия и полнейшая автоматизация поступков делали лица заключенных странно сходными, как у родных братьев. Сутки двигались томительно — в полутемном бараке, в душном тепле у печи, в спешном походе за едой, в ужасающей стоянке на вахте, откуда, уже замерзшие, шли в забой, где их ждали груды взорванных мерзлых торфов, подгоняющий мороз, когда только трудом можно согреть тело, ослабшее настолько, что требовалось понуждать себя, через силу наклоняться, подымать проклятую глыбу, бросать в короб, толкать, двигать по скрипучему снегу и песку, ждать у троса опередивших и чувствовать, как все больше леденит спину, ноги, лицо… Редкий костерок — это единственная отрада, поэтому даже при всех строгостях в конце дня много коробов выглядели, как остовы недостроенных лодок: одни стойки без досок.
Над забоем «Незаметного», далеко не самого крупного участка на прииске «Пятилетка», весь день стояла серая мгла, образованная дыханием множества людей, дымом костерков. Мгла подымалась, унося в открытое небо тепло человеческих тел. Но серый экран снова повисал над огромной ямой, где под ногами заключенных лежал почти обнаженный для летней добычи золотоносный слой. Никто не обращал внимания на богатство под ногами. Будь оно проклято!..
Вообще о золоте не говорили, это слово считалось заклятым. О нем не думалось, подножье выглядело совсем прозаически: смороженная глина, песок, щебенка, там не блестели самородки или крупицы. Пустые торфа счищали не до конца, этот глубинный слой ненавидели еще до его очищения.
Перед сном Морозов старался думать о днях, которые ему еще надо прожить в заключении. Семьсот с чем-то дней, потом просто семьсот. Очень много. Он понимал, что прожить их на прииске не удастся. И скоротечные весна и лето не будут отдыхом, они заполнятся все тем же непосильным трудом. Ему говорили, что на промывке работают в две смены. Где-то в нескончаемой веренице дней пододвинется и его последний день… Как не хотелось думать о конце жизни в свои двадцать два года! Вот здесь он больше трех недель, а уже четырех туркменов пришлось увезти на площадку позади фельдшерского домика, где на утоптанном снегу лежало более полусотни трупов, раздетых до белья. Зарывали их раз в месяц. Экономили взрывчатку и трактор с прицепом.
Страшно, горько, но слез не было. Тупая жуть. Что-то стронулось в сознании. Ужаса и горя вокруг было так много, что на сострадание и жалость к себе и к другим оставалось все меньше чувства. Какое-то равнодушие постепенно захватывало его сознание, вытесняя из сердца все доброе и человечное. За что ему так рано пришло это наказание? Как вообще возникло в России все это жуткое, каторжное? Миллионы русских, конечно, знают о лагерях. И молчат. Даже те, у кого исчезли близкие.
В поисках ответа он насиловал память, перебирал прочитанное. Не было ответа в учебниках, в благостных романах, написанных словно под диктовку одного режиссера: «Легко на сердце от песни веселой…» И однажды он вспомнил слова матери, сказанные ему в Городке в минуты короткого свидания: «Вся надежда на Бога, сынок. Молись, не забывай. Помни, Спаситель тоже страдал…» Тогда он воспринял эти слова поверхностью сознания. И сейчас он не обратил взора к Небу. Бога называют Всемогущим. Почему же он не поразил своим могуществом вот это злодейство. Может быть, потому, что люди сами отвернулись от Бога?.. Ему хотелось плакать. Но слез не было.
Морозов не знал, что за люди рядом с ним, у него не появились новые знакомые, как и у всех других. Люди были замкнуты, собственных страданий хватало каждому. Но из обрывков нечастых разговоров он догадался, что в бараке больше всего людей городских, интеллигентных. Еще на этапе — в поезде, на теплоходе — вокруг него были учителя, студенты, инженеры, партийные работники, высшие служащие, духовные лица, умные рабочие, думающие крестьяне, даже дворяне высокого происхождения. И отношения там складывались дружеские, общая беда сближала, все старались помогать друг другу.
Как скоро все они менялись здесь! Каторжный труд, насилие, голод, холод, издевательство уголовников — все это разъединило людей, отшвырнуло друг от друга, повергло в одиночество, к дикости и рабскому поклонению, поставило на грань выживания. За кусок хлеба кидались друг на друга. Те, кто вчера дорожил честью, стали ловчить. Кто молод и силен, отказывали в помощи больным. Знания и ум обращали на хитрость, если она хоть чем-то облегчала положение. Деградация личности… Эти слова выплыли из давно прочитанной книги.