Давид Каган - Расскажи живым
Минутное молчание прерывает вошедший фельдшер.
— Раненого принесли, с проволоки! — кричит он с порога.
Торопливо идем в дежурную. На полу, в носилках, лежит уже умерший. По виду — подросток, без шапки, шинель распахнута, ботинки на босу ногу, не зашнурованы. На коротких волосах нерастаявший снег. Лицо безжизненное, струйка крови застыла на подбородке и тонкой шее. Мостовой опустился на колени, расстегнул гимнастерку. На груди, выше правого соска, маленькая дырочка, покрытая запекшейся кровью. Раненый погиб от внутреннего кровотечения. Ни прощупать пульс, ни выслушать тоны сердца не удается. Мостовой кладет похолодевшую руку несчастного. Все! Мы стоим опустив головы. Всем ясно, что он не пытался бежать, а больной, в бреду, вышел из землянки и наткнулся на проволоку. Тут его и застрелил часовой. Ясно это и ефрейтору караульной команды, который с хмурым и скорбным лицом стоит рядом с носилками.
Дверь с треском открывается и в землянку заходит полицай в зеленой шинели. Сытое лицо красно от мороза, шапка лихо сбита на затылок, на рукаве повязка с черной надписью: «Polizei».
— Капут! Капут! — кричит он громко, бессмысленно улыбаясь ефрейтору. — Пусть не лезет на проволоку! — добавляет он, согнав с лица улыбку и приняв официальный вид.
Все поражены этой откровенной подлостью. Немец резко повернулся к полицаю, произнес какое-то ругательство, затопал ногами и схватился за тесак. Полицай бросился вон из землянки, оторопело оглядываясь на немца.
Мостовой, ссутулившись, покидает дежурку, мы идем за ним. Проходя через темный барак, мимо стонущих, кашляющих больных, останавливаюсь, стараясь справиться с подступившим к горлу комком.
— Ночуй сегодня у нас, вот здесь, — Мостовой указывает на верхние нары. — Завтра скажут, в каком блоке работать. Везде повальный тиф, дизентерия,
На нарах, что рядом, укладывается фельдшер, с которым сегодня познакомился.
— А вы тифом болели? — спрашивает он меня.
— Нет.
— Заболеете, — произносит он спокойно, как что-то само собой разумеющееся.
Не хочется говорить, перед глазами — убитый на проволоке. Сосед долго ворочается, под ним шуршит солома. Убедившись, наверно, что заснуть так скоро не удастся, он запел вполголоса: «Мама, ты спишь, а тебя наряжают в белый, совсем незнакомый наряд... Свечи церковные вдруг зажигают...»
Утром весь лагерь виден как на ладони. Так же, как и ночью, каждая землянка кажется продолговатым сугробом. Единственное помещение, не зарытое в землю, — комендатура в дальнем конце лагеря. Привычным взглядом оцениваю устройство ограды. То же самое, что и в Гродно, никаких отклонений от стандарта. На фоне пустынного снежного поля, распростертого до самого горизонта, проволочная ограда с пулеметными вышками кажется непреодолимой Ни одного жилья поблизости от лагеря. Станция Лососно, по имени которой и назван лагерь, отсюда не видна. Далеко на востоке заманчиво синеет лес. Стараюсь угадать, в каком месте часовой застрелил ночью больного. Не тот ли, в очках, с соломенными калошами на ногах. Да они все в огромных соломенных калошах. В Гродно еще придерживаются формы, а здесь стесняться нечего. Часовой у пулемета повязал голову какой-то шерстяной тряпкой, вроде платка, там, на вышке, ему особенно неприятен холодный ветер чужой страны.
Сзади скрипят по снегу шаги, из землянки вышел Прушинский.
— Первый раз вижу, как немцы от холода спасаются, — делюсь с ним я.
— Форма что надо! Им сейчас не до формы. Говорят, наши Смоленск взяли.
— Ну?! Когда?
— Да вот, на днях как будто. Кто на работу ходит — рассказывают: каждый день идут эшелоны, везут раненых и обмороженных немцев. Гонят их от Москвы.
По лагерю идет военнопленный с повязкой на рукаве. Поворачивает к нам.
— Кажется, за вами, — говорит Прушинский.
Можно различить надпись на рукаве пленного: «Dolmetscher»[9].
— Вы врач из Гродно? — спрашивает долметчер.
— Я!
— Пойдемте в блок.
Дорогой он скупо объясняет:
— Немцы приказали никого не выпускать из сыпнотифозного блока. Раньше там работал Журавлев, недавно сам заболел. Сыпняк...
За невысокой проволокой — четыре длинных землянки. Хлопают дощатые двери, пленные выходят, справляют нужду и быстро возвращаются обратно. В калитке стоит полицай, в руках резиновая палка. Судя по свирепой физиономии, он, наверно, только мертвых не бьет. Долметчер остается у калитки, идти дальше на территорию заразного блока он опасается.
— Там медпункт, вы фельдшера найдите! — кричит он, когда я за проволокой блока направляюсь к ближайшей землянке.
Спускаюсь по ступенькам к двери с широкими щелями, над которой висит дощечка с надписью: «№ 2». Зайдя, остановился у порога, чтоб привыкнуть к темноте. Помещение освещено несколькими квадратными оконцами, вделанными в крышу над проходом между нарами. Проход длинный, конец его едва виднеется в сумраке землянки, метров через тридцать. Там, наверно, и находится фельдшер. Иду по дощатому настилу, под которым хлюпает вода. Больные лежат в два ряда, на сплошных нарах и под ними, прямо на полу. Кто на тюфяках из рогожи, кто просто на соломе. Некоторые, замечая нового человека, поворачивают или приподнимают голову. Воздух насыщен холодной густой сыростью.
В конце землянки светлей. Тут, кроме окошка в крыше, вделан еще кусок стекла над дверью. Стоит маленькая печка из жести, ее топит сгорбленный человек в шинели, с небольшой седеющей бородой.
— Вы фельдшер? — спрашиваю у него, здороваясь.
— Нет, я санитар. Сейчас он придет.
В углу стол, сбитый из горбылей, тут же тумбочка. На печку падают капли воды с крыши и тотчас испаряются. «Кап-п-п-ш-ш-и-и, кап-п-п-ш-и-и» — раздается то и дело, и змейки пара подымаются и тают в воздухе. Стропила частые, из жердей. Какой настил крыши — трудно понять, по-видимому, из дерна, земляной. Каждая жердь покрыта множеством капель, тонкие струйки воды бегут книзу и стекают под доски пола. Глаза уже привыкли к полумраку, видно, что вода стекает не только здесь, вблизи от печки, а повсюду.
Минут через десять пришел, фельдшер. Молодой, выше среднего роста, с худым небритым лицом, в расстегнутой шинели. Всматриваясь в меня, он не рассчитал шага и ступил не на ту половицу, доска шмякнула, и струя воды ударила из-под нее. Поздоровались. Фамилия его Ивашин.
— Что у вас там? — спросил я, кивнув на тумбочку.
— Шприц, камфара.
— Камфара? — переспрашиваю я с радостным удивлением.
— Пока есть. От наших осталась. Ветеринарная.
— Как ветеринарная?
— По десять граммов в ампуле.
— Ну, это неважно.