Надежда Вольпин - Свидание с другом
— А через год? Захотите жить еще девять лет?
Есенин рассмеялся.
— Ух, и хитрая!
Разговор этот шел у нас с глазу на глаз осенью двадцать первого — при очередном примирении после очередной нашей ссоры. Не той ли жестокой ссоры из-за Хлебникова?
Вторично те же слова — «Мне прожить бы еще десять лет — больше не хочу!» — я услышала от Есенина в тех же примерно условиях, так же с глазу на глаз, спустя два года, то есть после его поездки «по Европам». Уже не там, в Богословском переулке — у меня на Волхонке, в длинной неуютной комнате бывших третьеразрядных номеров. У меня достало жестокости (или твердости духа?) напомнить давнее — и мой тогдашний «хитрый» ответ:
— Вот видите! Не девять, не восемь — все те же «десять бы лет!»
Я сказала это не в попрек (чего, мол, рисуешься!) и уж никак не затем, чтобы похвалиться собственной прозорливостью. Своим замечанием я пыталась как бы заколдовать угрозу. Сергей Есенин ходил тогда по «московским изогнутым лицам» бесприютный, неприкаянный.
— Так и дальше будет,— добавила я, храбрясь и сама не веря.
Было потом и больно и стыдно вспоминать трудный этот разговор — и тот прежний. Есенин «захотел» прожить еще не девять, не восемь лет — всего два года и три месяца.
ТЮТЧЕВ И ФЕТ
Я не могла не знать, что Есенин ценит и любит Фета. И все же позволила себе высказаться наперекор его пристрастию.
Богословский переулок. Поздняя осень двадцать первого. Мы с Сергеем вдвоем в их длинной комнате. Сидим рядышком на узком диванчике. В печурке уютно потрескивают дрова.
Сергей только что побранил меня: что я-де знаю — он всегда мне рад, могла бы приходить к нему почаще! (Напомню: телефонов у нас с ним не было, они тогда стали редки в Москве). А я, как назло, завожу обидный для него разговор.
— Мы часто слышим: «Тютчев и Фет!» А ведь Фету до Тютчева расти, не дорасти!
На лице Есенина досада. Брови сдвинулись чуть не в одну черту. Губы плотно сжаты. Ответ прозвучал не сразу.
— Кто любит поэзию, не может не любить Фета...
— Да,— отвечаю.— Я и Фета люблю. Но Тютчев... Тютчев — гигант поэзии! Я часами могла бы читать из него наизусть. А у Фета люблю и помню вовсе не то, что ценят другие. Люблю его поздние стихи.
Добавлю для читателя: имени Тютчева я от Есенина ни разу не слышала. Возможно, отвергал, как что-то слишком «западное»? До меня самой лишь много, много позже дошло, как часто поэзия Тютчева перекликается с прозой Гете, с его высказываниями в Вильгельме Мейстере.
ГЕНИЙ ЛИ?
Поздняя осень, двадцать первого. Снова мы вдвоем в большой комнате на Богословском. Стол отодвинут от диванчика — Сергей простужен — к началу комнаты, подальше от окна. За столом и сидим, попивая стынущий чай.
Не помню сейчас, чем был подсказан мой вопрос:
— А сами вы считаете себя гением?
Сергей обдумывает ответ. Я мысленно делаю вывод: раз не спешит отрицать, значит, считает! И услышала:
— Вы что же, меня вовсе за круглого дурака почитаете? «Гений ли» — ведь это только время может показать!
Но выходит все же согласно моим невысказанным словам: примеривается к мысли о своей гениальности. А как рассудило время, не мне определять.
ПЬЕДЕСТАЛ
Осень двадцать первого. Большой литературный вечер — смотр новейшей поэзии — в Политехническом. Устроитель — Долидзе. Ведет программу Валерий Брюсов. После его обстоятельного и скучного («гимназического») доклада о современных направлениях в поэзии выступают поэты: подряд от каждой школы и группировки. Вот отчитали свое ряд имажинистов и молодых «имажинят». Брюсов оглашает, что объявленные в афише Есенин и Мариенгоф выступать не будут. В зале шум. Мне и сейчас непонятно, какими силами удалось Валерию Яковлевичу унять волнение. Вечер кое-как продвигается. «Чижики чирикают и лирики лирикают». (По эпиграмме Абрама Арго на «Литературный особняк»: «Чижики чирикают у господа в саду его, Лирики под крылышком Адуева». – Н.В.) Новое объявление: отказался читать и Маяковский!
Тут уже в зале просто буря. Между тем публика (в основном рабочая и студенческая молодежь) усмотрела пробирающуюся сквозь ряды пару: Сергей Есенин и Анатолий Мариенгоф. А затем и атлетическую фигуру Маяковского. Крики приветствий и возмущения... Когда страсти доведены до белого накала, на эстраду, сдавшись первым, вступает Маяковский. Он это проделывает с выразительной театральностью того времени («эстрадный период поэзии» — установят годы спустя литературоведы). Правой рукой поэт выдвигает к середине (и на край) эстрады стол президиума; левой, ухватив снизу за одну ножку, водружает на него стол поменьше. На этот взгромождает кафедру. Теми же скупыми и сильными движениями мгновенно сооружены из малых столиков и скамей ступени «лестницы». Оценив одобрительным взглядом свою работу, мастер — сам себе памятник — по этим ступеням, ни на одну не ступив двумя ногами, всходит на пьедестал.
Нет, стихи он не читает (или что-то прочел, но я не запомнила?). Громит псевдоновую дряхленькую поэзию, молчащую на требования дня. Укоры свои он относит и к поэтам Пролеткульта, и «Кузницы». Более обстоятельно оспаривает основы имажинизма. И, бросив Есенину вызов опровергнуть, тем же шагом командора под гром рукоплесканий сходит с трибуны. Что и говорить — театрально! Прямо по-мейерхольдовски. Я с тревогой жду: как теперь «перекроет» соперника Есенин? И перекрыл!
На этот уже изрядно расшатанный пьедестал Есенин не взошел, нет. Широко, точно крылья, распахнув руки, еле касаясь ногой ступеней, он вспорхнул на него вполмига. Так с арены взлетает цирковой наездник на скачущего по кругу коня и, стоя в наклон, несется на нем. Кажется, даже Брюсова оставила его хозяйская невозмутимость. Он слушает не без интереса. Споры, доводы... Однако вернее доводов убеждают — и остаются в памяти — вот такие внешние, чисто эстрадные приемы.
БЯЛИК В СОПО
Бялик в Москве!
Лика Стырская (Елизавета Стырская, поэтэсса из Одессы, жена Эмиля Кроткого) подает его, как именинный пирог.
Знакомит со мной, усаживает меня за их стол в СОПО, в первом зале. Что-то не клюет, хотя она чуть не каждого настойчиво зазывает знакомиться. Кто стесняется, а кто... прочно забыл о еврейском поэте, чей взлет — в двенадцатом году? — так пламенно приветствовал Горький! Сижу как на иголках, выжимаю из себя, что бы еще сказать, о чем спросить? Мне Бялика мучительно жаль. Я высоко чту его как поэта, кое-что знаю наизусть и на еврейском языке и на русском (в переводе Владимира Жаботинского). Мне представляется глубокой трагедией: пишет поэт на отмирающем языке. Кто теперь в России, после революции, учит мальчиков читать Библию в подлиннике? Уже не говорю о девочках, тех и раньше мало кто учил! Меня учили... недолго... Ну уже и я училась по другой системе произношения с «правильными» ударениями. Читаю — и мысленно передвигаю «на должное место» ударения — иначе стих не стоит. А в еврейских колониях в Палестине укоренилась так называемая «сефардская» (т.е. испанская) система, где не только ударения другие — весь звуковой строй смещен по сравнению с «ашкенази» (немецкой системой). Овидий жаловался, что он в своем изгнании похож на «мима, играющего в темноте». Не ждала ли и Бялика та же судьба?